Навеки – девятнадцатилетние (с илл.)
Шрифт:
— Пойдём к ним.
— Чего мы там не видели, Саша?
— Неудобно, зовут все-таки.
— Послушать, как товарищ майор шутят? Я чего-то не соскучился.
— Мы ненадолго. Пойдём, а то обидятся.
Он видел, она почему-то хочет пойти, что-то недоговаривает. Встал, заправил гимнастёрку.
— Загонит меня майор на гауптвахту, передачи будешь носить?
— Буду!
— Помни, сама отвела.
У Фаи, как всегда, жарко натоплено. Пахло кислой капустой, она стояла в миске на столе. Последний раз он ел кислую капусту дома, до войны. И ещё пахло жареным свиным салом. Но им только
Фая захлопотала, усаживая их за стол:
— Чайку попьёте!
Братья сидели, оба красные, подбородки масленые.
— Вот она, эта рука его, погляди, — говорила Фая и брала Третьякова за скрюченные пальцы левой руки, показывала Ивану Даниловичу. Тот глянул снисходительно круглыми, будто усмехающимися глазами.
— Левая?
И тут только заметил Третьяков, что правая рука военкома, лежавшая на столе, — в чёрной кожаной перчатке и рукав на ней, как на палке, обвис.
— Вместе-то вам как раз двумя руками управляться, — захохотал Василий Данилович. — Твоя лева, его — права, во как ладно!
— Точно! — сказал военком.
— Он, как знал, с детства левша. Бывало, отец ложку выдернет: «Правой люди едят, правой!» И в школе ему за неё доставалось. А как на финской праву руку оторвало, вот она, лева-то, не зря и пригодилась.
И опять военком сказал:
— Точно!
Круглые его глаза сонно усмехались. По выговору был он, наверное, из-под Куйбышева откуда-нибудь; в училище у них старшина, родом из города Чапаевска, вот так же выговаривал: «Точшно».
— Да он в одной левой побольше удерживает, чем другой в двух руках! — похвалялся братом Василий Данилович, а тот молча позволял. — Надо тебе сотню врачей — на другой день сто и выставит. По скольку их каждого готовят в институтах? Лет по пять? По шесть? А он даст двадцать четыре часа на всю подготовку — и вот они готовые стоят. Надо двести инженеров, двести и выстроит перед тобой!
Иван Данилович слушал, посапывая, дышал носом, сонно усмехался. Качнул головой:
— Погляди-ко в буфете, может, и ты перед нами выстроишь чего-нибудь?
Василий Данилович заглянул за стеклянную дверцу, вытащил на свет заткнутую пробкой четвертинку водки.
— Три пятнадцать до войны стоила! Шесть — поллитра, три пятнадцать — четвертинка. Ещё коробка папирос «Казбек» была три пятнадцать.
— Да ты их курил ли тогда, казбеки-то? — спросил старший брат.
— Оттого и запомнил, что не курил. А пятнадцать лишних копеек они за посудину брали, — как особую хитрость отметил Василий Данилович. — Это во сколько же раз она поднялась? О-о, это она во сто раз подскочила! — говорил он, наливая в маленькие рюмки, которые Фая недавно, видно, убрала, а теперь одну за другой ставила, стряхивая предварительно. — Ещё и побольше, чем во сто раз!
И словно теперь только узнав ей настоящую цену, он каплю, не стёкшую с горлышка, убрал пальцем, а палец тот вкусно облизнул.
Неловко было Третьякову принимать рюмку. В палате у них кто бы что ни принёс, считалось общее. А тут он ясно чувствовал: не своё пьёт. Но и отказываться было нехорошо.
Выпили. Фая положила ему капусты.
— Капустки вот бери, закуси.
— Спасибо.
И незаметно пододвинул Саше. А она, не ожидавшая этого, покраснела. Братья захохотали.
— Здорово это у них получатся: он пьёт, она заку-сыват!
А Фая, будто сердясь, будто швырком, ещё подложила на тарелку.
— Я не хочу, Фая, правда, — говорила Саша.
— Врозь, что ль, положить?
— Нет, мы вместе.
Они и были вместе сейчас, хоть старались друг на друга не смотреть. И незаметно один другому отодвигали капусту по тарелке. А Фая, подойдя и будто ещё больше осердясь, брала в свою руку нечувствительные, скрюченные, вялые пальцы его раненой руки, показывала их Ивану Даниловичу:
— Чо, он ей навоюет, рукой етой? — Она, как тряпки, разминала бессильные его пальцы. — Чо он может ей?
Он отобрал руку, отшутился:
— У меня, Фая, работа умственная: не пехота, артиллерия. Тут можно вовсе без рук.
— Ты, может, думашь чего? — горячо напустилась Фая. — По закону ведь, по закону! Иван Данилыча, если не по закону, лучше не проси!
И младший брат любимым словцом старшего подтвердил:
— Точно!
Теперь Третьяков понял, зачем их позвали сюда, что Фая шептала там Саше на кухне. Чудная она, Фая. Её если сразу не испугаешься, так разглядишь, что человек она хороший. Вот если б можно было дров для Саши попросить. Ну что ж, по крайней мере эту рюмку он мог выпить с чистой совестью.
Иван Данилович, от которого Фая и Саша ждали слова, взял живой, красной, мясистой кистью левой руки деревянный свой протез в чёрной перчатке, переложил поудобней. Вот и на правой была бы у него такая же сильная, красная кисть. Но, может быть, потому он и жив сейчас, что одна рука у него деревянная. А уж младшего брата наверняка она от фронта заслонила.
— Ну что, Василий, есть у тебя там или вся? А то пожми, пожми.
И Василий Данилович «пожал», и как раз три рюмки налилось. Крупными пальцами старший брат взял свою рюмку, сказал неопределённо и веско:
— Который человек кровь свою за Родину пролил, имеет право! И будет иметь!
И первым махнул водку в рот. На улице Саша спросила виновато:
— Ты не обижаешься на меня? Он улыбнулся улыбкой старшего:
— Чудные вы обе с Фаей. А я ещё понять не мог, чего мы туда идём? Заговорщицы…
— Но почему всегда — самые лучшие? Вот и отец мой и Володя бедный. В девятнадцать лет успел только погибнуть. Ты не сердись, что я все о нем говорю. Я вот уже лица его не вижу. Помню, какое оно, а не вижу.
Они подошли к госпиталю. Фонарь у ворот освещал снег вокруг себя.
— А чего мы туда идём? — спросил Третьяков.
— Но ведь тебя искать будут.
— А я сам найдусь. Саша, дальше фронта не пошлют! Идём к Тоболу. Не замёрзла?
И, обрадовавшись, поражаясь только, что им раньше это в голову не пришло, они быстро пошли назад, снег только звенел под его коваными каблуками.
ГЛАВА XXI
С улицы, с мороза, духота в палате показалась застойной. Третьяков осторожно притянул за собой дверь, пошёл на носках. Когда глаза начали различать, увидел, раздеваясь, что с соседней кровати, с подушки, улыбается Атраковский. И самому смешно стало, когда увидел со стороны, как он крался в темноте между кроватями.