Навруз
Шрифт:
— Ха-ха-ха! — покатывался он.
Растерянный стоял я над своей корзиной, не понимая, отчего люди смеются. Что сделал я постыдного, ведь в моей корзине всего лишь хлеб?
Насмеявшись вдоволь, Закир-каль поднял свое большое тело с курпачи, сделал шаг, только шаг, в мою сторону и сказал:
— Вы слышали, уважаемые: «чистенькие лепешечки!» Я думаю, что они такие же чистенькие, как он сам.
Он показывал на мой рваный чапан и босые ноги, по щиколотку запачканные грязью. На мои просяные, не пшеничные, как у Мамараджаба, лепешки.
— А ну проваливай отсюда!
Закир-каль
Под хохот продавцов я поднял свою корзину и исчез с глаз Закир-каля.
Вот так началось мое нанвайство, думал я, глотая слезы обиды, не удастся мне продать ни одной лепешки. С чем же я вернусь к отцу и матушке? Корзинка должна быть пуста.
Из главного ряда я пошел на край базара, где люди попроще и мои лепешки могут прийтись им но вкусу. Да и дешевле они пшеничных, мамараджабовских.
Я уже но кричал: «Чистенькие лепешечки!» Вообще не кричал. Голос мой был тихим:
— Лепешки… Лепешки…
Иногда, боязливо оглянувшись, словно за мной мог увязаться толстый Закир-каль, я пояснял робко:
— Свежие лепешки!
Они еще были тепленькие, особенно те, что лежали внизу. Просяной хлеб черствел быстро, а зачерствев, начинал ломаться и крошиться.
Нашлись голодные, которым мои лепешки понравились. Гончары ели их с аппетитом. Дехкане, приехавшие из кишлаков, тоже от них не отказывались. Корзина моя постепенно опустела, и я гордый поспешил к отцу.
— Вот, — объявил я, показывая на корзину.
Пустая корзина почему-то не произвела на отца нужного впечатления.
— На двадцать лепешек тебе едва хватило дня, — сказал он. — А если бы мать положила в корзину сорок?
Я не умел считать, но зря мулла лупил меня в школе палкой. На сорок лепешек, кроме дня, требовалась еще и ночь. Не поспать ночь я смог бы, но кто ночью станет покупать лепешки? Огорченный стоял я перед отцом, не зная, что ответить.
— Не выйдет из тебя нанвай, — сокрушенно покачал головой отец. — Выгоднее торговать водой, чем хлебом. Ходи-ка ты лучше с ведрами в хауз.
Таскать воду из мечети было тяжело. Мои руки и ноги хорошо это знали. Я захныкал:
— Завтра продам две корзины… три корзины…
Я готов был назвать пять, лишь бы отец не посылал меня в мечеть. Хотя пять корзин, наверное, не распродавал и Мамараджаб.
— Пять, не пять, а две надо бы.
Отец сложил пиалы в ведра, связал чайники, как мы обычно это делали, отправляясь на базар или с базара, — день кончался, надо было возвращаться домой. Оставалось лишь сотворить молитву. Без нее отец в последнее время не делал ни шагу. Он скрестил ноги на подстилке и кивком головы велел мне последовать его примеру.
— Всевышний! — произнес он шепотом. — Одари справедливостью рабов своих, ниспошли им мир и покой. Вместе со всеми смиренными по обойди своей милостью и нас.
После этих понятных мне и отцу слов последовали непонятные. Он не был уверен, что всевышний знает узбекский язык, и о серьезных вещах с ним надо говорить по-арабски. Поэтому молитву он закончил чужими, таинственными словами:
— Аминь ва раббил оламин, брахматика ер олхамор рохимин облах акбар!
Слова эти означали и большое и малое, так я думал, и в малом могла быть просьба отца о сыне Назир-куле, которому надо было помочь продать завтра сорок лепешек.
Бог милостив, говорила мне постоянно матушка. А раз так, то что ему стоит помочь Назиркулу? Помогает же он Мамараджабу.
С этими мыслями я сделал омовение лица и полный надежд зашагал рядом с отцом домой.
На другое утро я уже без робости поставил себе на голову корзину с просяными лепешками. Правда, меня несколько удивила тяжесть ее. Похоже, матушка решила накормить лепешками весь базар. Придерживая рукой корзину, а вместе с ней и голову, которая настойчиво клонилась набок, я поспешил в торговые ряды.
Грязь, как всегда, разлилась по всей улице, и чтобы не упасть и не уронить корзину, я должен был, как хороший канатоходец, то приседать, то взмахивать свободной рукой, то наклоняться влево или вправо. Ноги пытались ускользнуть от меня, и я с трудом останавливал их. Огромные отцовские кавуши, которыми матушка снабдила меня, застревали в глине и охотнее расставались со мной, чем с вязкой жижей.
Всю дорогу я воевал с кавушами и, когда наконец добрался до центра базара, сил у меня не осталось даже на то, чтобы крикнуть: «Свежие лепешки!» Впрочем, кричать уже не надо было. На бугорке стоял Мамараджаб в своем новом красивом халате и сворачивал на корзине скатерку — первую партию лепешек он уже продал.
Стараясь не обращать на себя внимания, я тихо свернул в соседний ряд и побрел по нему, уныло повторяя:
— Лепешки… лепешки…
Вечерняя молитва не помогла. Люди не стали ждать просяных лепешек, они уже ели пшеничные.
Как ни печально началось утро, все же до обеда я сумел избавиться от одной корзины. Вторую распродал уже к закрытию базара. Голова моя гудела, ноги онемели от усталости. Я походил на теленка, которого запрягли в арбу. Пожалуй, лучше носить воду из хауза. С ведрами хотя бы не надо останавливаться перед каждой лавкой и кланяться каждому покупателю, выслушивать насмешки Закир-каля. Так рассуждал я, возвращаясь домой. И не только рассуждал, а пришел к твердому решению бросить нанвайство.
Однако никто не собирался выпрягать теленка из арбы. Я продолжал тянуть ее, и к лепешкам прибавились еще и ведра. Опорожнив корзины, я должен был наполнить чан водой, что стоял у лавки Ташпатака. Отцу нужен был запас воды на следующий день.
Человека можно научить чему угодно. Я уже умел пилить дрова, доставать воду со дна хауза, разносить лепешки. Каждый раз, поручая мне что-нибудь, матушка и отец говорили: «Молодцу и сорока ремесел мало!» Не думаю, что таскать воду для самовара было ремеслом. Не походила на ремесло и беготня по базару с лепешками. Если бы я стал кузнецом, как брат, или мыловаром, или башмачником — другое дело. В душе моей не жила радость. Каждый новый день я встречал с унынием, а заканчивал с печалью. Будто терял что-то и потерянное не надеялся вернуть.