Навруз
Шрифт:
В махаллях выдавали по миске аталы каждому жителю. Новая власть как могла заботилась о народе. Где ревком находил муку, ума не приложу — засуха, пшеница погибла, даже трава и та завяла, едва поднявшись над землей. Комиссары, наверное, привозили муку из других мест или очищали амбары богачей. Советы не давали народу погибнуть с голода.
Власть думала о народе, но и народ должен думать о себе. Хорошо ли весь день стоять с миской у махаллинского казана и ждать, когда сварят аталу и нальют тебе ковшик. Не засучить ли рукава, не поискать ли дела, способного
Вот об этом и сказала мне матушка, напомнив, что я уже взрослый и что у меня есть семья. Конечно, четырнадцатилетнему мальчишке трудно представить себя хозяином дома. Однако надо.
Матушка снесла мои рваные кавуши соседу. Тот поставил новые латы, поставил столько, что сосчитать их не мог бы и сам мулла. В этих кавушах я и пошел искать себе дело, способное прокормить семью.
Куда ходят джизакцы, молодые и старые, когда ищут заработка? На знаменитый джизакский базар. Там собираются те, кто нанимается на работу и кто нанимает.
Я пошел не один. Мальчишке нет ни уважения, ни доверия. Меня сопровождал отец, которому тоже надо было думать о хлебе насущном. Он-то ведь настоящий хозяин дома.
Базар удивил меня. Когда хочешь увидеть отару, а на глаза тебе попадается только один ягненок, испытываешь горечь разочарования. Так случилось и со мной. Большой, тучной отары не было: не было лавок, из которых товар вываливался прямо на покупателя; не поднимались горы лепешек, сушеного урюка, изюма; не стояли ряды сапог и кавуш; по стучали молотки медников и жестянщиков. Хотя в отношении молотков я не совсем точен. Молотки стучали, по не дружно, не громко. Базар вроде бы только начинал жить, и голос его был робким.
Люди шли сюда с пустыми руками, а какой базар, если ни купить, ни обменять не на что. Нам с отцом тоже не на что было ни купить, ни обменять. И все же мы шли, глядели на продавцов, приценивались к товару, который не собирались покупать ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Продавцы это понимали — босой человек не станет прикидывать, сколько фунтов халвы взять ему к чаю или какого оттенка чалму повязать на голову. Знали и все же показывали товар, расхваливали его: не сидеть же с рассвета до заката в одиночестве, словно филин в дупле. Так и вкус к торговле пропадет.
Я упомянул халву не случайно. Халва явилась причиной того, что мы с отцом в тот день обрели что-то похожее на дело. Говорю похожее, иначе не назовешь работу, которую предложили нам в ряду башмачников. Странно, что упомянул халву рядом с башмаками. Одно пахло сладкими орехами и маком, другое — овечьей кожей и дубильным раствором. Но так именно и произошло. В конце башмачного ряда, а точнее, в правом его углу, стояла лавочка продавца сладостей. Имя продавца никто не знал, хотя оно, наверное, было; не мог мусульманин не получить с рождения имени, удачного или неудачного, но своего собственного. А этого продавца все звали Ташпатаком, то есть Каменной стелькой. Прежде, должно быть, он тачал кавуши и клал жесткую стельку. Потом стал делать халву. Занятие переменил, а прозвище осталось. Известно ведь, меткое слово прилипает к человеку, как родимое пятно, на всю жизнь.
Так вот этот Ташпатак и предложил нам дело, или, как я уже сказал, что-то похожее на дело. Предложил, конечно, не мне, а отцу. Он сказал:
— Когда человек кладет в рот халву, глаза его начинают искать чайник. И не пустой, а с кипятком и заваркой. Вы поняли мою мысль, дядя Сафар?
Не знаю, понял ли мысль Ташпатака отец. Наверное, понял, потому что ответил:
— Если халва сладкая, как у вас, уважаемый, то ее обязательно надо запить чаем.
— Вот, вот… Сто человек подходят к моей лавке и девяносто' девять кладут в рот халву. Один не кладет, потому что у него нет денег.
Тут и я уловил мысль Ташпатака. Слюнки мои текли, а положить кусочек халвы в рот я не мог. Ни у меня, ни у отца не было денег. Но оказалось, но это главная мысль Ташпатака. Человек, у которого не было денег, вовсе не интересовал торговца сладостями. Его интересовали те, кто клал на поднос деньги. И не последние. Кое-что оставалось для пиалы с чаем. О чае и повел дальше речь Ташпатак:
— Можно ли обидеть человека, не дав ему запить сладкую халву? Как вы думаете, дядя Сафар?
— Нельзя обидеть, — согласился отец.
— А раз нельзя обидеть, то пусть самовар и чайники стоят рядом с лавкой.
— Пусть стоят, — кивнул отец охотно. Из множества слов, произнесенных Ташпатаком, он отделил последние, и они оказались главными.
— Вы согласны, дядя Сафар. Теперь согласитесь и с тем, что халвачи с его двумя руками не может и резать халву, и получать деньги, и таскать воду, и колоть дрова, и кипятить чай.
Отец снова кивнул.
— Не может.
— Ему нужны еще две руки, еще две ноги и, пожалуй, еще одна голова. Эти руки есть у вас, дядя Сафар.
Отец посмотрел на спои руки и убедился, что Ташпатак говорит правильно. Даже очень правильно.
— Есть, — сказал отец.
— Тогда мы договорились, — засмеялся Ташпатак.
Отец тоже должен был засмеяться: вроде бы нашлось то, что мы искали, — дело. Но он почему-то не засмеялся, а как-то грустно и задумчиво покачал головой.
— Руки есть, вы правы, уважаемый. Нет самовара, нет чайников и пиал. Каратели взяли, что смогли, а что не смогли взять, разбили.
Лицо Ташпатака тоже стало задумчивым. По ненадолго. Он довольно легко вышел из положения.
— Ха, были бы руки. Из осколков можно сотворить не только пиалу, но и целый ляган. Чапаны шьют из лоскутов, такое время… Жестянщик — а ваш сын хороший жестянщик — приделает носы к чайникам, залатает самовар. Первое дело — поторопиться! К базарному дню самовар должен стоять у лавки.
Предложение Ташпатака, хотя и было заманчивым, не ободрило отца. Язык его никак не мог повернуться, чтобы сказать: «да!». «Нет!» тоже не выговаривалось. И он произнес что-то неопределенное:
— Чем ходить без дела, лучше работать даром. С одной стороны, утешение, с другой — печаль…