Навруз
Шрифт:
Однако просьбы мои не доходили до пего, и он продолжал говорить о землепашцах, кузнецах и ткачах. Тут я позавидовал своему старшему брату Манзуру, молотку которого было адресовано столько похвал. Надо бросить нанвайство и заняться чем-нибудь другим, подумал я. С тяжелым молотом мне, конечно, не справиться, а вот резать и гнуть железо для ведер мог бы. Тачать сапоги — тоже.
Пока я выбирал себе дело, дядя Джайнак раздал все советы, что были у него припасены. Для разносчиков лепешек, конечно, ничего не осталось. Огорченный я опустил голову. Должно быть, дядя Джайнак заметил это, а может, и не заметил, просто дотянулся до
— Для вас взошло солнце свободы, солнце справедливости, солнце доброты. Восходит и солнце просвещения. Тысячу лет мы жили в темноте, редко кто держал в руке чирак — скромный светильник знаний. Остальные не ведали грамоты. Советская власть хочет, чтобы каждый труженик умел читать и писать, чтобы дети посещали новые школы…
Услышав про школу, я поднял голову. Дядя Джайнак сказал это для меня, конечно, для меня. Глаза его внимательно смотрели на первый ряд, где на корточках сидел тот самый Назиркул, которого включили в список школьников после нашего возвращения в Джизак.
Мне хотелось крикнуть: «Это я, дядя Джайнак!
Я все помню. Я пойду в школу».
Не крикнул. Разве крикнешь, когда остальные молчат? Слова о школе не больно взволновали взрослых, а мальчишек, кроме меня, наверное, здесь не было. Однако крикнуть все же хотелось. И когда дядя Джайнак произнес здравицу в честь революции и свободы, взял у стоявшего рядом Абдуллы Ачилова красное знамя и поднял его, я не стерпел:
— Урра!
Как ни странно, голоса своего я не услышал. Желание выразить одобрение охватило всех, кто стоял перед трибуной.
— Урра! Урра!
Я первый раз был на митинге. Никто никогда не учил меня тому, что надо делать в такую минуту. Но учить, оказывается, не надо. Одно чувство охватывает всех — чувство радости, и сдержать его нельзя. Оно выражается криком или песней. И чем громче этот крик, чем дружнее песня, тем выше поднимаешься ты, тем сильнее становишься. Красный отряд снова запел:
Революция, революция, друг народа, Горы насилия и зла сметает. Пусть солнце справедливости и свободы Вечно над нами сияет!Я присоединил свой голос к голосам бойцов отряда. Как получилось, не знаю. Я произносил слова, что запомнились мне еще по дороге к каппону, а их было два: «Революция! Свобода!»
Дядя Джайнак тоже пел, и ревком Хайдарбек пел, и конники пели. Песня гремела над каппоном и была слышна, наверное, во всем Джизаке.
Песней и криками «Ура!» не окончился митинг. Оказывается, нам предстояло решать какие-то очень важные вопросы. Говорю так, потому что ревком Хайдарбек, став рядом с дядей Джайнаком, назвал всех, кто был на каппоне, представителями народа, а посмотрев на мои заплатанные кавуши и рваный чапан, добавил — представителями бедноты. От нашего имени надо было послать телеграмму самому главному защитнику бедноты товарищу Ленину.
Удивительный день! Каждое слово, услышанное здесь, волшебным дождем падало на меня, и я, как весенняя трава, жадно пил его. Своей бедности я уже не стыдился. Не закрывал ладонями дыры на чапане. Высмеивать меня за ветхость одежды некому: толстого Закир-каля на каппоне нет, нет и нарядного Мамараджаба. Все вокруг одеты в старые чапаны, рванью сапоги и кавуши. Для них я свой. Первый раз бедность показалась мне достоинством, и я загордился и своим дырявым чапаном, и своими истерзанными грязью и камнями ногами. Нас много, подумал я. Кто посмеет обидеть?
Об этом сказал ревком Хайдарбек, обращаясь к нам:
— То, что трудовой народ взял власть в свои руки, богатым не нравится. Первую страну свободы и справедливость оии хотят задушить. Со всего света посылают буржуи на нас войска, с ними заодно и те, кого мы свергли и кто надеется вернуть царя и свое богатство. Вы слышали, что на кишлаки нападают банды врагов Советской власти, слышали, что они убивают бедняков-активистов, жгут школы. Они хотят погасить то самое солнце, которое светит нам, греет наши спины. Хотят снова ввергнуть бедняков в вечную темноту, загнать в яму отчаяния и слез. Глубокий зиндан вырыли нам богатеи, такой глубокий, что и дна не видно.
Холодок кольнул мое сердце: неужели погасят солнце? Я понимал, что не о том солнце, которое на небе, говорит ревком. О другом, о солнце, померкнувшем, когда нас всех изгнали из города в мертвую степь. И остальные, наверное, видели погасшее солнце таким же. А может, и другим, еще более страшным. Над всеми висела плеть мингбаши и пристава. Многим пришлось сидеть в настоящем зиндане — тюрьме, вырытой глубоко в земле.
— Братья, неужели дадим врагам погасить наше солнце, столкнуть нас в пропасть ночи? Неужели не остановим руку, занесшую над нами кровавый нож?
Хайдарбек сказал это и посмотрел на людей. Он ждал, что они ответят. И люди ответили:
— Не дадим!
— Не дадим! — повторил Хайдарбек. — Отсечем голову змее, что хочет нас ужалить!
Он тронул рукой эфес шашки, и сделал это так решительно, что, ударившись о ножны, он громко на всю площадь щелкнул. Все поняли, не для красоты сабля у ревкома. Когда наступит роковой час, она засверкает на солнце, разя врагов.
— Сила наша, — продолжал Хайдарбек, — в нашей решимости защищать завоевания революции, в нашей сплоченности, верности делу свободы и справедливости. Вы сказали: «Не дадим!» Пусть эти слова дойдут до вождя революции товарища Ленина. Пусть он знает, что бедняки Джизака готовы защищать свободу, что мы не дадим врагам погасить солнце новой жизни. Пусть оно вечно горит над нами!
Народ все прибывал и прибивал. Последнее, сказанное Хайдарбеком, услышал, кажется, весь Джизак. Я так думаю, потому что «Урра!», прозвучавшее в честь солнца, было очень громким. Только весенний гром, прокатывающийся по небу, мог сравниться с ним. Оно оглушило меня.
— Братья! — крикнул Хайдарбек. — Кто за то, чтобы нашу клятву верности передать товарищу Ленину, пусть поднимет руку!
Лес рук вскинулся надо мной. Площадь будто выросла.
Я замешкался, растерянный. Мне очень хотелось вместе со всеми поднять руку, но имел ли на это право мальчишка? Раздумывать, однако, нельзя было. Какие-то мгновения живет этот лес рук. Хайдарбек пытливо вглядывается в лица людей, переходит от одного к другому, сейчас он вернется к первому ряду, где нахожусь я. И когда вернется, то увидит меня, растерянного, с опущенными руками. Значит, без меня уйдет телеграмма о солнце. Никогда, никогда не узнает товарищ Ленин, что и Назиркул хотел быть вместе с другими, что и ему дорого солнце новой жизни.