Навруз
Шрифт:
Могут ли вырасти у мальчишки крылья? Так сразу, по одному желанию, в короткое мгновенье? Могут. У меня выросли. За спиной я ощутил их стремительный взмах. Я полетел. Ноги уже не касались земли, они только совершали движения, помогали крыльям. Вперед, скорее!
Да, я летел, но топот не стихал, не отдалялся. У этой серой лошади, наверное, тоже были крылья. Большие черные крылья смерти. Она настигала меня.
Губы мои что-то шептали, кому-то я молился, кого-то звал. Маму, кажется. Кого еще можно звать в минуту опасности? Должно быть, слезы текли ручьями из моих глаз, и лицо мое было мокрым.
Мысленно я корил себя за то, что решился
Баччаджиш настигал меня. Крылья его были сильнее и быстрее моих. Почти рядом уже стучали копыта серой лошади, грохот колес теперь походил на хохот ликующего пожирателя детей. «Тара-рах-тах-тах! Ах, попался! За-ду-шу! За-гры-зу!»
Я летел. Нет, это мне казалось, что лечу, на самом деле я бежал, напрягая последние силы. Ноги мои подкашивались, воздуха не хватало. Я глотал ту самую пыль, которая поднималась рядом со мной.
Когда человек бежит, то, конечно, касается земли, а земля, как известно, не такая ровная и не такая гладкая, чтоб на ней не споткнуться. Камень ли, выбоинка ли, бугорок ли — все цепляется за ноги. Зацепилось и за мой непутевый палец. Слишком большим он у меня вырос. Вечно ему достается, только поспевай заживлять ранки и охаживать ушибы. Нашелся на дороге камень, которому очень понравился этот мой большой палец, и он решил с ним поздороваться. Ну, а когда они поздоровались, я со всего маху шлепнулся в пыль. И не только шлепнулся, но и пропахал дорогу лбом и носом.
Конец!
В другом случае я бы вскочил тут же и снова бросился бы бежать, по в этот раз не шелохнулся.
Обреченность сковала меня, не то чтобы сдвинуться с места, дыхнуть не решаюсь. Будь что будет! Лежу, жду, когда схватит меня пожиратель. Только гулко, тоскливо стучит сердце и текут слезы.
Кругом тишина. Смолкли копыта, перестали греметь колеса. Кто-то робко подошел ко мне. Произнес:
— Назиркул, что ли?
Баччаджиш, оказывается, знает мое имя. Впрочем, духи все знают, на то они и духи. Могут даже говорить голосом близкого человека. Вот и сейчас зазвучал голос мужа сестрицы Зухры.
— Жив, что ли?
Меня не обманешь. Откуда здесь взяться Нармураду-ака? Неоткуда. Пусть пожиратель думает, что я мертв. Мертвых духи, наверное, не едят. Баччаджиш душит детей и потом высасывает их кровь. А душить можно только живых.
— Жив, кажется!
Голос все же слишком похож на голос Нармурада-ака. Трудно так подделаться под чужой голос. А вдруг это сам Нармурад?
Я осторожно повернул голову и одним глазом глянул на человека, а может, и не человека, а пожирателя Детей. Оказался человек.
— Нармурад-ака?!
— Я самый… Узнал?
— Узнал.
— А вот тебя трудно узнать. Что стряслось?
Мне стало легко, так легко, будто огромный камень сняли с моих плеч. И от этой легкости я обессилел, не Могу подняться, ни произнести ничего. Смотрю на Нармурада-ака и глотаю слезы радости. А только что они были горькими.
Из моего пальца текла кровь. Нармурад-ака сокрушенно покачал головой:
— Эх, глупыш ты эдакий, надо смотреть на дорогу; так не то что палец, ногу потерять можно. Ну, лезь на арбу, поедем.
Он поднял меня за плечи и новел к арбе. Я прихрамывал. Боль, которая в страхе не ощущалась, теперь проявила себя во всей остроте. Будто в палец мой вонзились горячие иглы. Борясь с болью, я все же заметил, что арба была не пуста. На ней сидела женщина без чачвана. Не мусульманка, следовательно, иначе не посмела бы предстать перед мужчинами с отрытым лицом. По это еще не все. Она была русской.
За всю свою жизнь мне довелось видеть лишь двух русских женщин — жену полковника Рукина и тетушку Марьям, фельдшерицу канцелярии мингбаши, названую сестру моей матушки, но я почему-то сразу понял, что спутница Нармурада-ака тоже русская. То ли слишком белым было ее лицо, то ли серые глаза глядели смело и добро, то ли цвет полос, светло-каштановый, казался уж слишком необычным. В раскованности какой-то, в смелости. Будто это была птица вольная, захочет и полетит…
Она улыбнулась мне ободряюще и подняла руку, останавливая Пармурада-ака и меня тоже. Взяла какой-то ящичек и, держа его под мышкой, спрыгнула с арбы прямо в пыль. Снова улыбнулась смущенно и присела на корточки возле меня. Пальцем потребовала, чтобы я поднял ногу.
— Ах-ах, бедняжечка, — сказала она. — Небось больно. Ну, потерпи, сейчас пройдет. Сейчас…
Думаю, что именно так она сказала, потому что другие слова не говорят, успокаивая поранившего ногу мальчишку. Тогда я ничего-ничегошеньки не понимал, так как не знал ни одного русского слова. Но доброту и заботу почувствовал. А это не лучше ли любых слов, даже самых красивых. Рука ее с ваткой, смоченной ка-кой-то пахучей жидкостью, еще не коснулась моего глупого пальца, а я уже почувствовал облегчение, даже боль утихла Но когда коснулась, я едва не вскрикнул. Ватка обожгла меня.
— Ничего, ничего, — сказала русская женщина. — Так всегда бывает. Это ненадолго… — И подула на палец.
То ли от слов, то ли от лекарства боль, верно, стала стихать. Во всяком случае терпеть я уже мог. Улыбнулся даже.
Палец мой обмазали чем-то, нарядили в тюрбан из белой материи и копчики ее завязали. Потом Нармурад-ака торжественно поднял меня на арбу, помог взобраться туда же русской женщине, сам сел на оглобли. Тут только заметил я, что лошадь под ним была вовсе не серая, а гнедая. Небольшая лошадь. Как она умудрялась так громко стучать копытами? Для этого надо иметь огромные подковы, с нуд весом. А их не было.
Нармурад-ака тронул лошадь, и арба, весело скрипя колесами, покатилась по дороге. Некоторое время мы молчали. Происшествие выбило всех из колеи, и никто не знал, с чего начать разговор. А может, его и не нужно было начинать. Русская женщина не знала нашего языка: что она скажет? Я знаю язык Нармурада-ака, да не смею открыть рта. Стыдно. Нармурад-ака догадывается об этом и молчит, чтобы не заставить меня краснеть.
С полверсты мы проехали, а то и больше. Кабз-мазар остался далеко позади, прежде чем Нармурад-ака решился нарушить молчание.