Навруз
Шрифт:
— Ташкентская, — сказал он, — зарежем теленка, а ты с головой и с ногами сваришь его в казане! Лучшего угощения по нынешним временам не придумаешь.
Предстоящий праздник сразу потерял для меня свою привлекательность. Да что привлекательность! Разочаровал. И не одного меня. Матушка, увидев козу, то есть теленка, разрыдалась. По худому лицу ее полились такие обильные слезы, что отец, чего обычно не бывало, принялся утешать матушку:
— Не плачь попусту. Зачем сокрушаться по тому, чего нет? Если аллах, вместо десяти дынь послал одну, не бросать же ее. Разрежем на кусочки, пусть не насытятся все, зато каждый ощутит сладость спелого плода. Нигде не сказано, что жертва богу должна быть весом в его пудов. И один пуд — тоже жертва. Лишь бы принести
Слезы матушки стали еще обильнее.
— Ой, ташкентская, — растерялся отец, — не горевать надо, а радоваться надо. Сколько людей забрал голод, а твоего младшенького не тронул. Дай бог, вырастет, женим его и тогда устроим праздник, какого не видывала махалля. А теперь главное, соблюсти закон, сделать руку мальчика «праведной».
С отцом я, пожалуй, согласился бы. В конце концов братик мой совсем маленький, что он понимает в праздниках. Он и не видел еще ни одного. Но матушка произнесла такое, что меня обдало холодом.
— А Назиркул, — сказала она, глотая слезы. — Назиркул-то как? Ведь мы решили женить его.
Отец сделал большие глаза и с испугом глянул сначала на матушку, потом на меня. Должно быть, не вовремя матушка раскрыла тайну. Но, как говорится, сказанное подобно птице, стоит ее выпустить, как начнет она скакать с ветки на ветку.
— Оббо! — вздохнул отец. — Коли решили, то женим… В один день сотворим два угодных богу дела.
Теперь широко открыть глаза пришлось мне. От изумления. То, что меня собирались женить, было не самым главным в данном случае. Главным было то, что объявлялись два праздника — и еще каких! — а во дворе один-единственный тощий теленок ростом с козу. Тут есть от чего изумиться и впасть в отчаяние. Где пудовые котлы, где горы лепешек, где мешки с изюмом? Где шелковые одеяла? Где ковры и бархат? А карнаи? На свадьбе без карнаев уж не обойтись. Они должны реветь на всю махаллю. Да что на всю махаллю! На весь Джизак!
Вид у меня был настолько растерянный, что матушка перестала плакать и поспешила ко мне на помощь.
— Назиркул, сыночек… Не пугайся! Ты еще мал, четырнадцатую зиму лишь увидел, какая тут женитьба! Но бог велит думать о ближних. Мастон, твоя нареченная, погибнет, если мы не возьмем ее к себе. Голод ведь, сам знаешь! А ввести в дом девочку без свадьбы не разрешает шариат.
Я смутно помнил о какой-то помолвке с Мастон, когда меня, пятилетнего, заставили укусить ее ушко, вернее, коснуться только. Может, и не помнил, узнал от взрослых. О Мастон, как о невесте своей, никогда не думал и, попадая в дом Зухры-апа, которая приходилась ей сестрой, не замечал маленькую девочку с косящими глазами, да и она меня, наверное, не замечала. И сейчас мысль моя но останавливалась на Мастон. Как голодный, а голодные ужасные эгоисты, я оценивал создавшееся положение, пересчитывая все на лепешки: в доме семеро просящих хлеба, появится еще восьмой — тоже просящий.
— Хорошо, — ответил я матушке, и голос мой при этом дрогнул. — Если Мастон ждет гибель в собственном доме, пусть войдет в чужой дом!
— В наш дом, — поправила меня матушка.
— В наш дом, — неохотно и не сразу повторил я.
На этом разговор о свадьбе и закончился. До самого праздника никто не возвращался к нему, не пытался возвращаться к нему и я. Женихом меня не называли. Со мной обращались по-прежнему, как с мальчишкой: «Эй, Назиркул! Куда ты подевался, непутевый?
Станешь ты, наконец, взрослым?» В дом должна была войти невеста, а я бегал босым, в чужой рубахе и в чужих портках с заплатами на самых нескромных местах. Объявление свадьбы не внесло никаких перемен, не сделало меня йигитом ни в собственных глазах, ни в глазах близких. Оно не оторвало меня от детства. Я все еще мечтал о большом бумажном змее, который из моих рук мог бы взлететь в небо, ждал весны, чтобы взобраться на Джизакские холмы и искать там подснежники. Взрослым мальчишку делает время, а его как раз не оказалось. Едва ввели во двор теленка, как все закрутилось, заторопилось, и вот уже день свадьбы.
Той устроили во дворе.
Была поздняя осень. Прошли холодные дожди, и земля раскисла. Ступишь ногой — и к подошве сапог прилипнет огромный, как верблюжья лапа, ком грязи. Дорогу, так ту совсем развезло. Гости добирались до нашей калитки, подняв полы чапанов выше колен и вытаскивая с невероятными усилиями кавуши из вязкой жижи. Это были махаллинские старики — тощие, сгорбленные, унылые. Ни на одном я не увидел праздничного халата. Да что праздничного, хотя бы без заплат.
Заложив руки за спины, как и полагается седобородым, старцы чинно проследовали через двор к террасе, скинули на пороге кавуши и расселись вокруг дастархана. Столик по такому торжественному случаю был покрыт скатертью, но на скатерти лежало всего лишь несколько лепешек — все наше богатство. Впрочем, в то время это действительно было богатством.
Старики засунули озябшие ноги под столик, ближе к углям сандала, и стали ждать главного угощения — шурпы из того самого теленка, которого три дня назад привел мой отец.
Наконец шурпа, переместившись из казана в глиняные касы и тарелки, оказалась на дастархане. Голодный огонь горел в глазах стариков, но никто, прежде чем была сотворена молитва, не коснулся тарелки. А когда коснулся, то сделал это неторопливо, церемонно, будто был сыт и только из уважения к хозяину и после его настойчивых просьб принимался за еду. Истинное состояние гостя выдавали лишь руки — они дрожали, когда кусочек лепешки обмакивался в шурпе и потом подносился ко рту.
Гости были не мои, пока не мои. Они пришли на той по случаю совершения обряда над моим младшим братом. Обряд сотворил парикмахер Шади после того, как была съедена шурпа и кукурузные лепешки, после того как со скатерти собрали и отправили в рот все крошки. Старцы снова помолились: надо было отблагодарить бога за то, что он принял под свою длань еще одного мусульманина.
Солнце перевалило за макушку самого высокого тутовника Каландарханы, когда явились мои гости — парни из нашей махалли. Глины на их сапогах было поменьше, чем у стариков, то ли шли осторожнее, то ли земля подсохла за день. А вот заплат на чапанах было, пожалуй, больше, чем у стариков. Где их только не понаставили заботливые руки матерей, и чем только не понаставили. О цветах уж и говорить нечего: от желтого до красного, от зеленого до синего. Впрочем, я тут переборщил. У некоторых йигитов заплат не было на чапанах. И не потому, что их не успели пришить. Не было самих чапанов.
Церемония повторилась, йигиты прошли на террасу, сели за дастархан и принялись за телячью шурпу. Я стоял у порога и смотрел на парней с каким-то тревожным ожиданием. Мне казалось, что вот сейчас произойдет то самое удивительное, именуемое праздником, к которому готовилась наша семья. Не одним только теленком, которого съели и даже косточки обглодали, все кончится. У отца, конечно, не было денег, чтобы пригласит!» музыкантов, но и без денег мог бы кто-нибудь затрубить в карнай там, на улице, за нашим дувалом, ударить по тугой коже дойры, засвистеть в сурнай. Я верил в сказку, жил во мне еще мальчишка, хотя люди и делали из меня взрослого. Йигиты помолились, поднялись с дастархана, и ничего, ничего необыкновенного не произошло. За калиткой было тихо, не то что карнай, петух не прокричал.
Дядя взял меня за руку и ввел в круг йигитов.
— Поздравляем тебя с праздником, — сказали парни, — поздравляем с невестой.
Праздник, значит. Ничего необыкновенного уже не произойдет, если дошло до поздравлений. Я прижал руку к сердцу и поклонился йигитам. Но сделал это неловко, смущаясь от тех слов, что мне предназначались.
Старший из парней, не раз присутствовавший на свадьбах, Курбанбай-палван взял на себя роль распорядителя.
— Где сарпо? — спросил он.
Жениха полагалось нарядить в новую одежду, которая находилась в узле. Брат Манзур держал этот узел, вернее узелок, и, услышав вопрос Курбанбая, стыдливо протянул его распорядителю.