Не гореть!
Шрифт:
— Забудь.
— Все закончилось?
— Олька, не парься, — его голос снова стал обычным, спокойным. — Ничего не начиналось. Мне пора. Береги себя, у тебя все будет хорошо.
Не будет. Осознание этого провалилось туда же, в муть и черноту, в которой беспомощно барахталось что-то, что, вероятно, и составляло ее душу и сердце. Ничего не будет. Ни хорошего, ни плохого. Людям, которые понимают о себе очень мало и живут, как живется, неизмеримо легче. Оля знала наперед — ничего не будет. Без Дениса — ничего.
Но вместо того, чтобы сейчас же об этом сказать, она, все крепче прижимаясь к коленкам и пытаясь хоть так сдержать слезы, глухо
— Тебе тоже удачи. Пока.
— Счастливо, — попрощался Денис и отключился.
А Оля осталась сидеть так, как сидела, без единой мысли в голове, без единого выпущенного на волю чувства — пусть они все остаются внутри, миру их она не отдаст до самого воя сирены, огласившей родную ГПСЧ. Вместе с этим воем и она приходила в себя. Будто бы просыпалась, возвращалась в мир живых.
И в этом мире ей нужно было как-то продержаться текущие сутки.
В этом самом мире самое главное — найти точку равновесия.
И здесь же ей придется принять то, что все закончилось — даже то, что с точки зрения Дениса не начиналось. Точки зрения, которую она ему навязала. От страха, по глупости, из упрямства.
А теперь он поверил. Отпустил. И больше уже не захочет вернуться.
То, что она испытывала, не поддавалось анализу, да Оля и не анализировала. Она просто отстраненно отмечала про себя то, что творилось в ее душе, будто бы раздвоилась и могла наблюдать за собой со стороны. Секунды. И она идет в диспетчерский пункт, чувствуя наконец облегчение. Облегчение — потому что Басаргина не посадят, потому что он ни в чем не виноват. На следующем шагу — нежность. Нежность — потому что все же разобралась, до конца и полностью в том, что испытывал он, и в том, что испытывала сама. Пальцы отбрасывают челку набок — длинная, отросла. А внутри, во рту — горечь. Горечь — потому что все потеряно, и винить в том можно только себя саму. Но самое сильное, самое отчаянное, не дающее забыться — боль. Боль, потому что жить без него — это жить без легкого и задыхаться каждую минуту. Жить без него — это жить с открытой раной, которая если однажды и заживет, все же останется уродливым шрамом. Жить без него — это жить только наполовину. А как можно принимать полумеры, когда уже сгорела вся, полностью, дотла?
Этак, сгоревшей, она и вошла в диспетчерскую, где Машка отдавала путевой лист Колтовому. Это резануло, но не настолько, чтобы как-то комментировать. Программа-минимум — дожить до завтрашнего утра, потому что раньше она попросту не сможет освободиться, чтобы начать думать, как быть дальше. Программа-максимум — не опрокинуть ненароком на белокурую башку Голубевой стул. Ну или там чего потяжелее. Разумеется, Ольку безмерно радовал тот факт, что Денису не грозит лишение свободы, но и самой лишиться возможности дышать вольным воздухом не хотелось.
— Ну где ты шастаешь? — проворчала Машка, едва Генка ускакал. — То на больничном, то в отпуске, то на практике. Работать вышла — и то пропала.
Оля глянула на нее, прекрасно понимая, что все лицо опухло после недавних слез. Но, с другой стороны, а чего такого-то? Потому усмехнулась и вызывающе ответила:
— Басаргину звонила. Может, чем помочь надо.
Машка побледнела. И растерянно уткнулась в компьютер. Болтала в рацию. Вызов был в район Деснянской набережной. По предварительным данным в реку свалилась машина с пассажирами. Работали и водолазы, и свои. Ничего хорошего — два трупа и ребенок с тяжелыми травмами. Голубева, избегая Олиного взгляда, усиленно работала в течение следующей пары часов. Оля заполняла формуляры, гоня навязчивую идею прямо сейчас свалить из этой чертовой комнатки, в которой задыхается.
Напряженное молчание между ними, в конце концов, прервала сама Машка. Когда расчет возвращался на базу, она глянула на Надёжкину и, как ни в чем не бывало, сказала:
— Ну чего дуться? Если я и ранила твои нежные чувства относительно Басаргина, то исключительно тебе во благо. Оно к лучшему, что он ушел. Я же видела, какую ты выдерживала осаду.
Оля, внимательно выслушав единственную подружку, лучезарно улыбнулась и сообщила:
— Ты права! Только, Машель, крепость пала окончательно и бесповоротно. Потому исключительно себе во благо — больше о Дэне даже не заикайся. А то ж у меня коричневый пояс по тхэквондо, если ты еще помнишь.
Машка в ответ только икнула.
Но Олькино предупреждение подействовало. До конца дня она не лезла. А сама Оля жила в двух параллельных реальностях одновременно. В одной — ковырялась в накопившихся бумагах, поскольку у той же Голубевой к работе был исключительно творческий подход. Если вдохновение имелось, то и в делах был порядок. А если отсутствовало — то оставляла все разбросанным. Последнее случалось невообразимо чаще.
А вот Оля привыкла оставлять после себя все систематизированным и разложенным «по алфавиту». Там, где ей не хватало терпения, она включала упрямство. И переламывала, перемалывала себя день за днем, чтобы соответствовать собственным решениям. Это же так важно — доказать. Себе, родителям, Денису. Себе — особенно. Но оставался вопрос, который бросал ложку дегтя в бочку с медом. Когда посреди всего этого она разучилась испытывать радость? Когда перестала быть счастливой?
Вторая Олина реальность была далека от ее стола и стула в диспетчерской. И в ней творился какой-то апокалипсис надёжкинского масштаба. Постепенно, по кирпичику, Оля разбирала стену, которая стояла между нею и Дэном. И оказывалось, что фундамент, на который она ее ставила, давным-давно просел и почти разрушен. Да и сама стена — изошла толстыми трещинами, сыпется и едва ли выдержала бы даже легкий весенний дождь, не то что летнюю грозу.
А еще она больше не хочет, совсем не хочет пережидать грозы одна, без Дениса.
И тут уже нет речи о том, чтобы просто поговорить. Тут все куда серьезнее. Он — ее. Независимо от всего, что по мнению других могло бы их разделять. Разница в возрасте, темпераменте, представлениях о мире и семье… Его кризисы в виде закончившейся горчицы и ее — в виде изгнания из отчего дома. Нет этих разниц. Ничего нет. Он — ее. Идеально под нее слеплен. Ровно так же, как она слепила себя под него, сама того не сознавая. Все эти годы под одной с ним крышей лепила. И для этого ей не надо было себя перемалывать, переламывать, переделывать. Все получилось с первого раза, даже если она сама наломала дров.
«Ничего не начиналось». Его слова. Но ведь он просто еще совсем ничего не знает. Не представляет, сколько всего она прошла внутри себя, чтобы найти хоть какую-то почву под ногами, на которой не страшно стоять. Она не зыбкая. Она выдержит.
Она выдержит — мысленно произносила Оля, отчитываясь перед Пироговым о том, что приступила к работе.
Она выдержит — твердила, тренируясь с Генкой в учебке, пока он гонял ее, как соленого зайца, чтобы не расслаблялась.
Выдержит — повторяла, сопровождая расчет голосом на очередном вызове, каких были тысячи в ее послужном.