Не говори ты Арктике - прощай. Когда я был мальчишкой
Шрифт:
– До тебя, брат, у него, может, десять хозяев было,– невесело усмехнулся Володя, когда я поделился с ним своим открытием.– Раненые или «смертью храбрых»– обычное дело.
У меня все перевернулось от этих слов – «обычное дело», и я взглянул на автомат другими глазами. Я вдруг с поразительной ясностью понял то, что игра в войну закончилась. Да, все, что было до этой минуты, оборачивалось только игрой: и хождения в военкомат, и запасной полк, и эшелон. Война для меня началась тогда, когда я взял в руки оружие, сеявшее не книжную, не кинематографическую, не учебную, а реальную смерть; оружие, из которого я должен, я буду стрелять в людей. «В фашистов!» – поправил я самого себя. Я затрепетал от этой мысли, и если бы не боязнь показаться
Ротный писарь, пожилой ефрейтор, взглянул на номер автомата и полистал замусоленную общую тетрадь. Его палец долго ползал сверху вниз по фамилиям – «словно зарплату выдает»,– с обидой подумал я; с обидой – потому, что против фамилий значилось: «Выбыл в медсанбат», «Убит 27. 1 .45»…– длинный и скорбный список. Наконец палец остановился против одной фамилии. Писарь сверил номера, по-отцовски вздохнул и покачал головой.
– Ниношвили Зураб, 1926 года рождения, город Кутаиси… Две недели, как увезли, только вряд ли живой…– писарь посверлил пальцем у меня под ложечкой.– Вот сюда ему влепило, Зурабу. Веселый пацан был, отплясывал как кузнечик.
– Мы за него отомстим,– ненужно промямлил я. Писарь удрученно посмотрел на меня и, ворча, засунул тетрадь в брезентовую полевую сумку.
– Молокососы… туда вашу в качель… в чехарду бы вам играть…
– Уж все так и молокососы!– вызывающе сказал я.– Командиру-то полка сколько лет?
– Сравнил!– «бухгалтер» даже закашлялся от смеха.– Ну двадцать четыре ему – так он свои шесть орденов и чины с первого дня войны зарабатывает! Сравнил слона с блохой…
– А Чайкин тоже молокосос? – не унимался я.
– Молокосос и сопляк,– кивком подтвердил писарь, которого я начинал ненавидеть.– Мало его драли, поганца!
Писарь махнул рукой и побрел в палатку своей грузной походкой.
– Ну что, узнал?– поинтересовался Чайкин. – Зура-аба… Хороший был парень!, в Кутаиси все звал, вино пить из бочки…
– Зато писарь у вас еще тот тип!– негодующе сказал я.
– А что он болтал?– засмеялся Чайкин.
– Да ну его к черту! Всякую чушь.
– Меня выпороть не грозился?– продолжал смеяться сержант. Я тактично смолчал.– С него станет – ремнем огреет за милую душу.
– И ты стерпишь?– возмутился я
– Батя, ничего не поделаешь,– сержант огорченно развел руками.– Будь я генерал – все одно огрел бы.
У меня, наверное, было очень глупое лицо, потому что сержант прыснул и отвернулся.
А вечером 15 апреля, перед самым наступлением, вернулся из медсанбата легко раненный младший сержант Юра Беленький. Он рассказал, что Зураб Ниношвили жив и находится во фронтовом госпитале.
– Помните Галку Воронцову из медсанбата, толстенькую такую? Передавала девчатам, что Зураб живучий как барс – три операции перенес, а уже целоваться хочет. Живы будем – попьем еще вина из бочки в Кутаиси!
– У меня его автомат,– дружелюбно сообщил я Беленькому.
– Вот и держи его покрепче,– буркнул Беленький.– Учти, у Зураба это получалось неплохо.
– Постараюсь, товарищ гвардии младший сержант!– по уставу ответил я и с уважением погладил свой автомат. Я и не подозревал, что держу его в руках последние часы.
И вообще солдату много знать не положено – это бывает вредно.
Так, в ночь перед наступлением мы не знали, что до конца воины осталось двадцать три дня, и, наверное, это был как раз тот случай, когда неведение лучше, чем знание. Никогда нельзя поручиться, как станет вести себя солдат, знающий, что между жизнью и смертью лежит столько-то дней жестоких боев. Быть может, у одного удвоится храбрость, у другого – удесятерится осторожность. А между тем для того, чтобы одним ударом покончить с Гитлером, сократить сроки войны и спасти десятки тысяч жизней, необходимо было огромное напряжение – каждого полка и каждого в нем солдата.
ДОРОГА НА ПЕРЕДОВУЮ
Вторые сутки мы шли по лесным дорогам, все ближе подбираясь к линии фронта. Впервые я увидел немцев,– уступая нам путь, они, опустив глаза, стояли на обочине: старики, женщины и дети. Многие сидели на повозках, груженных чемоданами, мешками и всякой рухлядью, выставленной напоказ; в повозки были впряжены сытые лошади.
– Нах хаузе, нах хаузе,– с искательными улыбками бормотали немцы.
Странная вещь: мы понимали, что перед нами отцы, жены и дети фашистов, да и сами не ангелы – немало их писем читали в газетах насчет того, что «не смогла смыть кровь с кофточки, которую ты, Ганс, мне прислал»; понимать-то понимали, а ненависти к ним не ощущали. Скорее какую-то презрительную жалость, что ли.
– Люди ведь с виду,– словно оправдывался Митя Коробов, добрая душа.– И как они могли, а, Володя?
И немцев не трогали. Только один раз ездовой, не в силах преодолеть искушение, решил обменять свою облезлую кобылку на грудастого, откормленного мерина. Но едва он начал выпрягать его из фургона, как немцы окружили комбата Макарова и залопотали:
– Герр официр, герр официр…
Макаров сплюнул и приказал огорченному ездовому не связываться.
А буквально через минуту произошло следующее: из леса раздался выстрел, и немолодой солдат из нашей роты с криком схватился за локоть. Вслед за Виктором Чайкиным мы бросились на выстрел, догнали убегавшего мальчишку лет четырнадцати и выволокли его на дорогу. Худой, в сером вязаном свитере, мальчишка дрожал и озирался, как звереныш.
– Сукин сын, фашист недорезанный!– орал Митрофанов, потрясая кулаками.– Человеку руку испортил!
– Гитлерюгенд, – пробормотал Сергей Тимофеевич и спросил по-немецки: – Зачем ты это сделал? Ведь тебя по военным законам могут расстрелять.
Мальчишка громко заревел. У наших ног, обезумев от горя, ползала совершенно седая женщина, мать этого звереныша. «Руди, Руди!»– стонала она. Посеревшие от страха немцы с ужасом наблюдали за этой сценой. Не решаясь взять на себя ответственность, Макаров послал за командиром полка. Локтев брезгливо посмотрел на зареванного мальчишку и велел отпустить. Так и сделали. Правда, когда Локтев отвернулся, Митрофанов не удержался и на прощанье смазал мальчишку по физиономии.
Этот случай был единственным. Впоследствии мы не раз удивлялись, что немцы, завоевавшие половину Европы, не проявляли сопротивления. Советские люди, оказавшись в оккупации, не смирялись – недаром наши города и деревни щетинились виселицами для тех, кто не склонял головы.
– Как ни странно,– рассуждал Сергей Тимофеевич,– это явление одного и того же порядка: беспрекословное подчинение Гитлеру и полная покорность сейчас. Непротивление властям у немцев в крови – «дисциплинка», как говорил Володя. Никто не кричал о патриотизме больше немцев, а на поверку оказалось, что это чувство куда сильнее у нации менее «дисциплинированной», которую гитлеровские идеологи списали в неполноценные. Это явление прослежено многими учеными и писателями. И что же? Жители многих стран легко приспосабливаются к жизни любой страны, если она предоставляет им привычный комфорт; но русский, волею обстоятельств заброшенный на чужбину, так и не излечивается от ностальгии – черной тоски по родине. Озолоти его – все равно каждую ночь будет видеть во сне березки… Иногда эту черту называют «национальной ограниченностью», но лично я вижу в ней высокую форму патриотизма…