Не говори ты Арктике - прощай. Когда я был мальчишкой
Шрифт:
– Везучий немец, доживет до конца.– Юра сплюнул.– А ну покажи.
Вконец расстроенный, я протянул ему свой автомат, из которого, как легко было понять, мне так и не удалось сделать ни единого выстрела: затвор покорежило осколком, а другой осколок ухитрился закупорить ствол.
– Да, тринадцатой зарубке не бывать,– с искренним соболезнованием проговорил Юра и похлопал меня по плечу.– Все равно молодец, отстоял свое оружие в борьбе с полудохлым фрицем!
Тщетно я подмигивал и корчил умоляющие рожи – Юра уже вошел в роль.
– Вбегаем мы с Владиком
– Вранье все это, не верьте ему!– вспылил я.
– Вранье?– страшно обиделся Беленький.– Отродясь не врал, Владик свидетель. Фриц, было такое?
Держась обеими руками за голову, немец послушно пробормотал что-то вроде «Гитлер капут». Юра удовлетворенно кивнул и поплел такое, что в блиндаже стоял сплошной рев. В дальнейшем эта история, обрастая новыми измышлениями, распространилась, но и я не остался в долгу: через несколько дней мне удалось отплатить младшему сержанту Беленькому той же монетой.
– Не расстраивайся,– вытирая слезы, сказал Ряшенцев.– Витя, отдай ему свой автомат, пусть таскает, пока твоя рука не заживет. С пистолетом повоюешь.
– Вот спасибо!– обрадовался я.– И рожки тоже.
– Может, и штаны тебе отдать?– проворчал Виктор, отдавая все-таки рожки.– Учти, он у меня пристрелянный, шкуру спущу!
– Есть учесть насчет шкуры!– вытянулся я.
– Тише,– Ряшенцев прислушался.– Рыбалко пошел, ребята!
Мы выскочили из блиндажа. Через Нейсе по понтонному мосту переправлялись танки. Один за другим они сползали на берег и с ревом устремлялись вперед.
– Теперь и дальше наступать можно,– весело произнес Ряшенцев и побежал к Макарову за распоряжениями.
Подошел Митрофанов. Лицо его кривилось.
– Пашку Соломина убило. На мине подорвался…
Так вот чей предсмертный крик я слышал, когда бежал за Володей! Мне снова стало зябко. Бедный Пашка, он так гордился тем, что оказался лучшим стрелком роты… Обидно погибнуть в первом же бою…
– Тебя ранило?– обеспокоенно спросил Митрофанов, показывая на небольшое кровавое пятно, расплывшееся у колена.
– Пустяки,– небрежно сказал я.– Ударился о ствол пулемета. Не о чем говорить.
– Держи, Мишка!
Володя протянул мне длинный кинжал в коричневых ножнах с витиеватой готической надписью на клинке: «Дойчланд юбер аллее».
– Спасибо, Володя! Между прочим, меня слегка царапнуло.
Володя мельком взглянул на ссадину.
– До свадьбы заживет. Так не забывай, что, кроме автомата, у тебя есть кинжал и лопатка, И держись меня, скоро начнется.
– Как начнется?– удивился я.– А сейчас что было?
– Настоящего еще не было,– Володя улыбнулся.– Настоящее, Мишка, будет малость посерьезнее. Пока время есть – давай покурим.
ТРИ ДНЯ НАСТОЯЩЕЙ ВОЙНЫ
Наконец-то я понял, в чем главная трудность войны.
В беспредельной, ни с чем не сравнимой физической усталости. В такой усталости, когда уже перестаешь думать о том, что тебя могут убить или ранить, когда тело, лишенное последних сил, подчиняется только командам, которые одни и воспринимаются воспаленным мозгом.
От Нейсе до Шпрее мы дошли за трое суток. За все эти дни мы спали не больше шести часов. Однажды, когда Володя меня разбудил, оказалось, что я заснул в луже. Апрельские ночи холодные, и по всем правилам я должен был подхватить бронхит или воспаление легких. Я даже ни разу не чихнул. Не потому, что у меня было богатырское здоровье, отнюдь нет, а потому, что на фронте солдатский организм приобретает еще не изученный наукой иммунитет. Ибо когда люди гибнут на поле боя или эвакуируются после ранений в медсанбат, выбыть из строя по законной в гражданке простуде – значит опозорить себя и пасть в глазах товарищей.
В эти дни я увидел больше трагедий, чем за всю свою жизнь.
Я видел, как горели дорогие нашим сердцам тридцатьчетверки, как, дымя, неслись к земле «ястребки». Я видел, как автоматная очередь срезала комбата Макарова, как крупный осколок разорвал грудь Владика Регинина, так и не осуществившего свою мечту показать альбом с фронтовыми карикатурами Кукрыниксам. Я видел на столбах и на деревьях трупы повешенных эсесовцами немецких солдат – они не выдерживали, отступали и поэтому стали «изменниками отечества». Трое суток мы не выходили из боя.
Цепь этих дней рассыпалась на звенья разорванных, не связанных один с другим эпизодов. Теперь это меня не удивляет. Я видел бой «от сих до сих», на крохотных участках, многие тысячи которых сливались в линию фронта. Я не знал, что делается в пятидесяти, ста шагах от нас, и это было закономерно, потому что солдатский кругозор – считанные метры перед тобой и вокруг тебя. Кругозор определил степень ответственности: я отвечал за свою жизнь и жизнь непосредственно окружавших меня товарищей, как и они – за мою. И если фронт неумолимо двигался к Берлину, если могучую лавину советских войск уже ничто не могло остановить, то наши отдельные солдатские жизни могли оборваться в любую секунду: они зависели от слепых случайностей.
Из первого настоящего боя мне в память почему-то особенно сильно врезалась одна деталь.
Когда мы побежали за танками, у меня распустилась обмотка. Я заметил это лишь тогда, когда упал, зацепившись за что-то. И еще я заметил испуганные глаза Володи, обернувшегося на мой крик: он подумал, что меня ранило. Володя помог распутать обмотку и впервые за время нашей дружбы коротко и грубо меня обругал, но я нисколько на него не обиделся. Пригибаясь, стреляя на ходу в белый свет, мы бежали за танками, многие падали и не поднимались, а мы продолжали бежать. Танк, за стальной спиной которого мы укрывались, вдруг завертелся на месте, выпуская из-под себя быстро уползающую гусеницу, а из люков с автоматами в руках выпрыгнули два танкиста.