Не имей десять рублей
Шрифт:
– А не рано ли на охоту-то? Лед небось не устоялся.
– Устоялся.
– Ой, смотри! Вон сколь в тебе весу-то.
– Спала бы ты еще,- досадливо обернулся Федор Андреевич.
– Да куда больше спать-то? Ночи вон какие стали - не успишь. Я и так перемогалась, пере-могалась, а - все темно. Может, яишанку тебе?
Пока Федор Андреевич соображал, хочет или не хочет он яичницу, Агафья, подпалив горелку и набрав в карман яиц, уже колола их над миской.
– Я тебе и туда парочку сварю, крутеньких. Да пирожков возьми, вчера от обеда остались.
– Куда мне
– Бери, бери. Дорога все подберет. А сам не съешь - товарища угостишь.
Федор Андреевич, копаясь в рюкзаке, промолчал, а та, взглянув на его крутую спину, пере-крещенную помочами, сказала:
– Кожушок-то безрукавный пододень. Зазимок, он пуще зимы. У мороза зубы молодые, игольчатые, так и цапаются. Кабы моль овчину-то не поточила... Такая моль пошла, ничем ей не досадишь. Допрежь моль и та боязливей была...
– Ага, бога боялась,- съязвил Федор Андреевич.
– Нет, правда, Андреич, раньше табаку сыпнешь, она и затихает. А нонче я и такую ей поню-шку и этакую, все едино разбойничает. И не токмо шерстя, а кульки полителенные дырявит. Нет, ей-богу, допрежь моль не такая была.
– Пошла молоть, старая мельница! У тебя, поди, и шерстей раньше-то не было, потому и моль не ела.
– Дак у меня их и теперь нет, акромя тех, в чем народилась.
И, послеживая за яичницей, перевела разговор на другое, стала вспоминать, как ее отец тоже любил удить по перволедью.
– Такой снасти, как у тебя, конешно, не было. Твоя снасть, что серги,в уши продевай, да хоть под венец. А тади что ж... Отец старый пятак отобьет, красной меди были пятаки, да как-то так изогнет, навроде зубца чесночного и булавку туда устремит заместо крючка, Ух, бывало, мать так его изругает за эту булавку-то! Зачем, дескать, испортил, она денег стоит. Да-а... А тоже лавли-вал! Придет в вечеру - весь прокаленный, валенки громыхтят, катаются по полу, сосульки на усах понарастали. А через плечо овсяная торба с окунями. Окуня-то позакочурились, залубене-ли, чисто щепа из-под топора. Мы его окружим, ребятишки-то, ну давай теребить: "Папаня, дай сосулечку да дай сосулечку!" С усов, стало быть. Дюже охота нам было ледку пососать. А он на нас этак сердито: "Чего надумали! Кыш все от меня, а то понастынете". Соберет усы в горсть, соскребет сосульки в кулак да разом и побьет их об пол. Да еще и валенками потопчет, чтоб не подбирали...
Агафья притихла над сковородкой, ушла мыслями в далекое, но вдруг, как бы очнувшись, удивленно глянула на Федора Андреевича, просияв тихой улыбкой:
– Эко что вспомнилось...
Федор Андреевич достал из кухонного ларца простую граненую стопку, но, посмотрев на все еще чему-то улыбавшуюся Агафью, должно быть, в первый раз поглядев на нее как-то так, не служебно, выставил на стол и другую.
– Сядь-ка, выпей со мной,- предложил он, проникаясь чем-то вроде жалости к этой одино-кой старухе.
– Пей, пей, батюшко, на здоровье!
– обрадованно заотнекивалась Агафья и, проворно выставив жаркую сковородку на стол, сказала: - Погоди, сейчас свежего лучка покрошу.
– Лучок - это хорошо!
– крякнул Федор Андреевич.
Агафья посыпала яичницу нарубленной зеленью, обтерла о передник руки и смущенно подсела напротив Федора Андреевича.
– Да что ж это я спозаранку гулять начну?
– заулыбалась она.
– Давай, давай! А то мы с тобой жизнь прожили, а вместе, поди, ни разу и не выпили,- благодушествовал Федор Андреевич.
– Как же не выпили!
– Она провела ладонью по столу.- Выпили!
– Когда же это?
– А вот пятьдесят годков тебе отмечали. Ты мне тади рюмочку поднес. Уж чего налил, не знаю, а до того вкусная была, до того душевная. Было дело!
– Что-то не помню... Наверно, пьян был?
– Да веселый...
– Ну это когда было!
– Федор Андреевич разлил по стопкам и, довольно усмехаясь Агафьи-ным словам, потянулся чокаться.
Агафья неумелой рукой подставила свою рюмку, торжественно и ревностно следя, чтобы вышел звук, чтобы рюмки зазвонили.
Она всегда любила этот звон, олицетворявший мир и согласие между людьми, хотя самой редко доводилось принимать участие в этой церемонии. Но и в чужих руках звон рюмок радовал ее не меньше. Особенно на Новый год, когда из шумной переполненной гостиной пахнет разомле-вшей в тепле елкой, а на белоснежный праздничный стол выставлены тонкие, как девушки, бокалы. Набегавшись за день по магазинам, накрутившись со всякой стряпней, и уже к полуночи, когда все закуплено, испечено, нажарено, прибрано и вымыто и можно бы уйти в свой угол и вздремнуть часок, пока гости будут заниматься пиршеством и пока хозяйка не спохватится и не окликнет ее за какой-нибудь надобностью, Агафья все же не шла к себе, а, сморенная, сидела на кухне, клевала носом, дожидалась, когда грянут куранты. И когда они забьют торжественно, как в соборе, а в зале враз зашумят, задвигают стульями, она встрепенется и кинется к двери. Там, неслышно прислонившись к дверному косяку, она с детским восторгом ловила момент, когда все потянутся друг к другу пенистым бегучим вином, и празднично освещенная разноцветными елоч-ными огнями гостиная полнилась веселым переливчатым звоном бокалов...
У них с Федором Андреевичем нынче так хорошо не вышло, стопки клацнули как-то холодно и глухо, должно быть, не сумела она, как надо, подставить свою рюмку, но и тем осталась дово-льна.
– За удачу!
– провозгласил Федор Андреевич.
– Ага. Чтоб ловилась маленькая и большая.
– Это какая придется.
– Вот, Андреич, не думала, не гадала, а на праздник попала,- смеялась Агафья, держа полную стопку перед собой.
– Ну, пей, пей,- поторопил ее Федор Андреевич.- А то некогда рассиживаться.
Высоко вскинув округлый наплывистый подбородок, усыпанный седоватой трехдневной щетиной, Федор Андреевич опрокинул стопку в рот, проглотил одним махом, как заглатывают сырое яйцо, и зажевал маслинкой. Агафья же приблизила не рюмку к губам, а губами потянулась к рюмке, осторожно, по-птичьи отпила, поцокала языком и сразу отставила.
– Ох и крепка, окаянная!
– весело напугалась она, замигав повлажневшими глазами.- Я думала, красненькая, так и сладкая, а она вон какая! А так на нюх запашистая, ломпасеткой отдает.