Не мир, но меч
Шрифт:
Таково истинное самоумерщвление святых — самоубийство не мечом, а мушиными жалами.
И после всех этих подвигов, кажется, не достиг покоя. Незадолго до смерти повторял, указывая на небо, как будто тихо стонал, изнемогая от бесконечной усталости: «Там лучше, лучше, лучше!» Не значит ли это, что и ему, святому, так же, как нам, грешным, было здесь плохо?
Перед самою смертью уже ни с кем не говорил, почти не выходил из кельи. Сидя на гробе, который приготовил для себя, и «помышляя о загробной участи всех людей вообще и своей собственной, — горько плакал». О чем? — Там будет плач и скрежет зубов.
Предсмертный плач Серафима напоминает рассказ о том авве, который кормил
Тут какая-то страшная тень в сияющей, как солнце, Серафимовой святости. Когда я смотрю на лицо его, я готов думать, что тень во мне, а не в нем, что в глазах моих, ослепленных солнцем, темнеет. Но по мере того, как я вглядываюсь в лица людей, окружающих его, я начинаю различать на них колебания, мерцания света.
В Дивеевской девичьей общине, которая находилась рядом с Саровским монастырем и о которой Серафим особенно заботился, была начальница Ксения Михайловна Кочеулова, старушка маленькая, сухонькая, подвижная и чрезвычайно строгая. «Станет выговаривать, думаешь, вот-вот убьет, сейчас умрешь». Келейница Евдокия подпоясалась однажды двумя красными тесемочками. Увидала это матушка Ксения. «Что это, говорит, вражью-то силу ты на себя надела?» Сняла с нее тесемочки и сожгла в печке. В другой раз сшили Евдокии новую ряску, в которой и пришла она в церковь. Стоит, а матушка Ксения своею клюшкою и достает ее: «На что это, говорит, ты восемь-то бесов себе насадила? (то есть восемь клиньев в платье). Ай-ай, всечестная Евдокиюшка, Бога ты не боишься. Выпори, выпори, матушка!»
У Ксении была больная дочка Оря. Кто-то подарил ей чайник и чашечку. Узнала это Ксения и разгневалась. Оря обещала не дотрагиваться до них, но матушка не успокоилась. «Что ты, что ты? Из них хотя пить-то не будешь, Оря, все же соблазн-то какой! Утешь ты меня, старуху, Орюшка, разбей ты их, матушка, да и черепки в землю зарой. Можно ведь пить из деревянной или чугунной посудки, а то гляди-ка грех-то какой! Какое малодушие!»
Вся радость мира для Ори в этом чайнике и чашечке. Не зарыла ли она в землю с черепками и бедное сердце свое? Это кажется жестокостью. Но ведь «кто не ожесточит сердца своего, тот не может угодить Богу». За это святое жестокосердие Серафим и считал матушку Ксению «огненным столпом от земли до неба, бичом духовным».
Так судил о ней Серафим, а иным казалось, что матушка Ксения, «не тем будь помянута, скупенька была». «Всегда, бывало, бранила и выговаривала в трапезе, что все-де скоро выходит, всего много надо, — рассказывает мать Капитолина. — А чтобы после трапезы да кому дать кусочек, и Боже упаси! Так строго заведено было, что, по правде, частенько сестры-то друг у друга хлебец тихонько брали (то есть крали). Вот и узнал это батюшка Серафим, да и потребовал ее к себе. „Что это, матушка, я слышу, ты вволю не даешь поесть сиротам“. И пошел, и пошел. А она-то так и сяк оправдывалась перед ним. А батюшка все свое: „Нет, говорит, нет, матушка, нет тебе от меня прощения! Ты бы потихоньку давала, да не запирала, тем бы и спаслась“. Матушка Ксения так и ползала на коленках у ног батюшки, но он со скорбию, грозно говорил: „Нет, матушка, нет тебе от меня прощения!“ С тем и ушел батюшка, не благословив матушку Ксению. А она пришла, бедная, домой, вскоре начала хворать, зачахла и умерла».
За что же?
Когда она умирала, может быть, вспомнилось ей, как много лет назад Анастасия, тогдашняя начальница, застала ее однажды собирающую сухие корки каши от трапезы: она размачивала их в воде, чтобы дать лишний раз поесть своей голодавшей девочке Оре. Начальница осудила ее за то, что она нарушила пост для больного ребенка — украла у Бога для человека. И Ксения покаялась, исполнила завет святых — «омертвела сердцем для своих близких», стала «скупенька», и в этой скупости сделалась «столпом огненным от земли и до неба, бичом духовным», по признанию самого Серафима. За что же он осудил ее? «Потихоньку бы давала», — крала бы у Бога «и тем бы спаслась». Но ведь тогда, при матушке Анастасии, она и крала, да чуть не погибла; а теперь не крала и погибла совсем. Не довернешься — бьют и перевернешься — бьют. Людей полюбишь, Бога не долюбишь; Бога полюбишь, людей не долюбишь. А любить людей и Бога вместе — с этим и Арсений Великий не справился, куда же матушке Ксении?
Когда «ползающую на коленках» Серафим оттолкнул ее от ног своих, как собаку, то она и умерла как собака, без ропота. Ну, а если бы возроптала, потребовала у Бога суда на своего судью и убийцу?
Страшен суд его над нею, но, может быть, еще страшнее будет суд ее над ним. И уж, конечно, спросятся на этом суде не только красные тесемочки, разбитые чайник и чашечка, сухие корочки каши, но и весь мир, вся плоть, вся земля — Господня земля и что наполняет ее, вселенная и все, живущее в ней. Зачем землю Господню отдали дьяволу?
«Как связать мне плоть мою и судить ее? Не знаю. Она — и друг мой, и враг мой; она помощница моя и соперница; она — заступница и предательница. Какое это во мне таинство? Какое соединение противоположностей?»
Это противоречие, это железо гвоздное вросло в тело христианства и уже не убивает его, а только делает «согбенным». И если тело когда-нибудь выпрямится, то железо пронзит сердце — и всему телу, всему христианству — конец.
Брак и девственность яснее всего обнаруживают основное противоречие в метафизике христианской святости — у Серафима, последнего святого, так же как у первых.
Однажды, в начале своего подвига, во время литургии, по перенесении Даров на Престол, когда пропета была вторая половина Херувимской, о. Серафим приблизился к Престолу и сказал о. Исайи, строителю Саровской пустыни:
— Батюшка, отец строитель, благослови, чтобы на мою гору, на которой живу теперь, женам не было входа.
О. Исайя, намереваясь читать молитву предложения, ответил на это с досадою:
— В какое время и с каким вопросом подошел ты, о. Серафим?
— Теперь-то и благослови, батюшка! — настаивал тот.
Нечего делать, подали образ Пресвятой Богородицы, Блаженное чрево, и старец Исайя, благословляя о. Серафима иконою, сказал:
— Благословляю, чтобы не было женам входа на твою гору, а ты сам охраняй.
Недаром выбрал Серафим самую торжественную минуту литургии для своей просьбы: в этом благословении совершилось его второе и главное пострижение — принятие великого чина девства.
Он имел на то знамение: прежде чем приступить к о. Исайи, молился, чтобы Господь преклонением древесных ветвей указал ему волю Свою о невходе к нему жен. И, действительно, на следующий день оснеженные лапы дремучих елок и сосен наклонились будто бы к земле, завалив узкую тропу, которая вела в п'yстынь, так что он и сам едва пробрался сквозь них. С тех пор могли проходить к нему только медведи, а женам, которые опаснее лютых зверей, не было входа.