Не открывая лица
Шрифт:
— Рассказали бы что-нибудь, — сказала девушка.
Курт остановился, удерживая Оксану.
— Я видел, как погиб первый мальчик.
— Ого, мальчик! — возразила Оксана. — Лет семнадцати.
— Юноша, — грустно кивнул головой Курт. — Он умирал и сказал мне… Кровью своей сказал: “Смотри, немецкий рабочий Курт Мюллер, как умирают те, кто ненавидит фашизм. Разве ты ненавидишь, если носишь эту позорную форму?” И этот мальчик… Он погибнет.
— Ну, разберутся… — Оксана высвободила свою руку, опасливо косясь на ведущего такие речи солдата. — Отпустят, если не виноват. А повесят… Не он первый, не он последний. На то
— Да, гут морген, — невесело усмехнулся Курт и добавил по-немецки: — Думай быстрее, Оксана. Моя жизнь и жизнь мальчика в твоих руках. Помни — я жду твоего решения.
— Что вы белькочете? Заморозили меня своими разговорами, — сказала девушка, отступая шаг назад. — Гут морген, господин Курт! Спокойной ночи!
Приветственно взмахнув рукой, Оксана побежала по дороге. Не двинувшийся с места Курт проводил взглядом девушку, пока ее фигура не скрылась в темноте.
Ночная темень плотно окутала село. Низкие, невидимые тучи проносились над ним, и лишь изредка в разрывы проглядывали далекие дрожащие звезды. Ветер шумел в голых ветвях деревьев, заметал снегом дороги.
Мария Бойченко, преодолевая порывы бившего ей в грудь ветра, с трудом пробиралась по темной улице к центру села. Она хорошо знала, что таким, как ей, выходить ночью из хаты запрещено и встреча с полицаем сулит ей большую опасность, и все же не смогла усидеть дома. Сердце женщины тревожно билось, но боль и гнев толкали ее вперед. В засунутой в кармане руке она сжимала сложенную вчетверо листовку.
Вечером, после того как тело Васи Коваля было повешено на столбе у школы, Мария отыскала в дупле вербы перевязанный ниточкой сверток и зарыла его в снегу у стены хаты, как ей и советовал Сынок. Улегшись на печке рядом с детьми, она начала обдумывать, кому завтра утром следует подбросить первую листовку. Ей представились лица односельчан, читающих радостное сообщение. Неужели найдется среди них хоть один человек, который, прочтя листовку, испугается и разорвет этот дорогой листок бумаги? Нет, те, кому подбросит она, не разорвут, а спрячут и сумеют затем передать другим. И пойдет листовка по рукам, согревая сердца советских людей, вселяя в их души мужество и надежды.
Скорей бы заснуть, скорей бы утро… Но заснуть Мария не могла. Перед ее глазами стояла одна и та же картина: сани, брошенное на них обезображенное тело юного партизана, его одинокий раскрытый черный глаз, глядящий в небо. С дедом Ильком она тащит эти сани по дороге, и выглядывающая из оборванного рукава рука партизана волочится по снегу Люди стоят у дороги и смотрят…
Мария сорвала с себя одеяло. Нет, не может она ждать утра. Ей нужно сделать что-нибудь сейчас же, этой ночью, чтобы утром люди узнали, зачем приходил в их село партизан, какую радостную новость принес он им.
Торопливо одевшись. Мария вышла из хаты. Но едва она очутилась на пороге, как сразу же почувствовала себя одинокой и беспомощной. Темнота пугала, ноги отяжелели от страха. Казалось, везде — и у сарая, и у колодца, и за углом хаты — уже притаились враги и ждут не дождутся, чтобы схватить Марию за руку, как только она вытащит из снега свернутые в трубочку бумажки.
Тут Мария вспомнила, как уходил от нее Сынок. Ведь он-то не боялся темноты и неизвестности. Нет, ночь была ему другом и помощником. У страха глаза велики. Она пойдет
И она шла по улице, стараясь держаться поближе к плетням.
Впереди замаячила какая-то фигура. Женщина… Она шла навстречу. Мария подалась влево от плетней и уже готова была выбросить листовку в снег.
Женщина остановилась.
— Тетя Ганна, это вы? — раздался голос Оксаны. — Напрасно вы ходите, мучите себя. Ваш Микола сегодня на дежурстве… Идите спать, застынете.
Оксана прошла мимо, и тотчас же темнота скрыла ее фигуру.
Мария перевела дух, сердце колотилось в груди, кровь стучала в висках. “Неужели не узнала, приняла за Ганну?” — с тревогой думала она.
У Марии имелись все основания предположить, что Оксана ошиблась, приняла ее за другую. Ганна, жена полицая Миколы Шило, была на диво глупой и ревнивой бабой. О том, что она часто ночью шатается по улицам, выслеживая, не пошел ли ее Микола к какой-нибудь молодке, знало все село.
Но Оксана могла и не ошибиться…
Несколько мгновений Мария стояла в нерешительности. И вдруг — точно буйный хмель ударил ей в голову. Если Оксана узнала ее, все равно выдаст. Семь бед — один ответ. Так уж пусть будет за что отвечать. Ахнут все, когда узнают…
Не задумываясь больше ни над чем, Мария быстро зашагала, почти побежала вперед. Вот и площадь перед школой… Ночка темная, холодная, выручай! Где вы, часовые, патрули, хватайте, а то останетесь в дураках. Я иду к тебе, Сынок, иду. Прими мой земной поклон. Может быть, последний… А ты, Федя, прости, что оставила детей. Люди добрые сжалятся, заберут.
Опьяненная своей смелостью, Мария шла напрямик по площади к школе, не пугаясь и не таясь. Смело и решительно она приблизилась к месту, где висел партизан, и, хорошенько смочив водой из бутылки листовку, приклеила ее к столбу.
То ли часовые находились где-то в стороне, то ли в темноте они не заметили женщину, но ее никто не окликнул и не задержал.
Мария вернулась домой. Как была, одетая, она села на лежанку и закрыла руками горячее лицо. Каждую минуту женщина ожидала грозного стука в дверь.
Но ночь прошла спокойно.
На рассвете Мария взяла санки и отправилась за соломой. Это никому не могло показаться подозрительным — вчера она так и не смогла привезти себе топлива.
Выйдя на площадь, Мария обомлела. Здесь было удивительно тихо и обыкновенно, точно ничего и не произошло ночью. На земле лежал чистый незапятнанный покров снега. Два сильно озябших, запорошенных снегом солдата прохаживались один у крыльца школы, другой — в глубине двора, у сарая. На груди повешенного партизана ветер раскачивал кусок фанеры. А внизу, на столбе белела приклеенная Марией листовка. Как будто очередной приказ оккупантов.
Эта удивительная безмятежность продолжалась долго. И лишь на обратном пути Мария еще издали заметила суматоху у школы и услыхала громкие крики и ругань.
С налитым кровью мясистым лицом стоял на крыльце толстый офицер и, поблескивая пенсне, ожесточенно жестикулируя, хрипло каркал что-то по-немецки. Солдаты, точно не находя себе места, бегали взад и вперед. Два полицая усердно скребли столб ножами, срывая по кускам примерзшую листовку.
А издали — кто с порога хаты, кто из-за плетня, кто от колодца — наблюдали эту сцену сельские жители.