Не отступать! Не сдаваться!
Шрифт:
Тут можно вроде бы подумать о благородстве и самопожертвовании, но с какой стати он, полковник Себастьянов, будет расплачиваться за чужие ошибки, когда всегда можно сослаться на чей-то приказ. Роль безмолвного исполнителя и проще, и не заставляет думать, и, что самое главное, безопаснее. Вдобавок, если честно признаться, служить по-другому он и не умел — уж так приучили. Так разве повинен он в том, что в это летнее утро остались погребенными в траншеях и блиндажах несколько тысяч находившихся под его командованием людей?…
В числе первых покинул Себастьянов занимаемые его дивизией позиции, когда те подверглись атаке немцев. На трофейном «Опеле» прикатил в штаб армии доложить о происшедшем и получить дальнейшие приказания, не испытывая ни малейших угрызений совести. Как рассчитывал полковник, так и произошло: ни единого упрека не получил он от командарма, ибо сам командарм всего неделю назад зачитывал
Но если на лице полковника под сочувственной маской скрывалось злорадство от того, что вот стоит перед ним его командир, еще вчера такой грозный и властолюбивый, а теперь бледный и окончательно выбитый из колеи, то внешность командарма носила истинный отпечаток всего трагизма происходящего — Москве тот верил безоговорочно, и происшедшее для него явилось настоящим шоком.
Получив сбивчивые распоряжения относительно своих дальнейших действий, Себастьянов уезжал от комдива, как ни чудовищно это выглядело в сложившейся обстановке, в хорошем настроении. Что ж, он ни в чем не виноват перед законом. Он — слепой исполнитель (хотя в своих глазах он-то знал себе цену), и его вины в случившемся, а тем более его ответственности за случившееся не существует. А что касается ответственности нравственной — так это наплевать…
30
Взвод лейтенанта Егорьева, пополненный людьми из других подразделений, усиленно копал землю с целью закрепиться на новом рубеже. День следующий не принес ничего, кроме тревог и напряженных ожиданий. Как и всех, Егорьева торопили с рытьем окопов. Вообще с момента перехода немцами в наступление все приказы были торопливые, нервозные, порой противоречащие друг другу. Причина тому была одна: полнейшее смятение как в высших, так и в средних и низших кругах командования, вызванное неподготовленностью к отражению вражеского удара. Смятение то нельзя было даже назвать следствием неожиданности — напротив, в офицерском кругу различные толки и слухи в отношении ближайших действий немцев ходили уже давно, ибо разведка наша не дремала. Но под всем подводило непререкаемую черту беспрекословное приказание свыше — на провокации не поддаваться. И люди действительно верили, что все приготовления, замеченные как с нашего переднего края, так и упомянутые в донесениях разведки, не что иное, как хитроумная провокация коварного врага, замыслившего отвлечь наши главные силы с московского направления. Хотя, конечно, однозначно уверены в этом были не все. Некоторые из командиров сомневались и раздумывали, но таких, что в открытую заявляли бы о готовящемся (даже если у них были неопровержимые факты), почти не было. И это понятно: с высказывающими иные предположения у нас не церемонились никогда. Поэтому среди располагавших таким материалом в большинстве своем царила атмосфера страха перед высшим начальством. Остальной комсостав находился в неведении. Малейшая инициатива или проявление сомнения тут же подавлялись — где намеком и убеждением в правоте и непогрешимости высшего начальства, а где и откровенным (хотя, конечно, и негласным) снятием со своих постов и отправкой не столь далеко, если не сказать похуже. В результате этого большинство простых людей так и оставалось в неизвестности и безо всяких сомнений и подозрений. Многие, догадываясь или имея информацию о чем-либо, молчали, боясь расправы, но тем не менее пытаясь сделать хоть что-нибудь в своих соединениях, дабы не быть застигнутыми врасплох. Некоторые, к числу которых относился и полковник Себастьянов, знали и понимали все, но не делали ничего, опять-таки чтобы оградить себя лично от опасности.
Трагическим финалом всех этих перипетий явился мощный удар немцев, которому не смогли противопоставить ровным счетом ничего, потому что все время ушло на размышления и сомнения в некоторых головах. В умах же большинства время это было занято вообще просто переворачиванием чистых страниц в своем мозгу. И то и другое на деле же вылилось в бездумное, слепое подчинение противоречащим здравому смыслу приказаниям. А расплачивался за все он, русский солдат, устилая своими костьми дороги, по которым бежали на восток неудачливые стратеги и мнительные или просто подлые командиры. Их контрмерам времени уже не осталось. И вот уже снова, повторяя прошлогодние события, стояла на полях разбитая техника, застыли на аэродромах пригвожденные к земле обгорелые остовы не успевших взлететь самолетов, траншеи и окопы становились братскими могилами, по дорогам, тянулись на запад колонны пленных, и по тем же дорогам, только в противоположном направлении, отсчитывали километры, почти не встречая сопротивления, немецкие дивизии…
Столь масштабного представления о случившемся
Так что же такое — это?… Егорьев задумался. Это — это жизнь. Не громко ли сказано? Нет, как ни говори, он действительно жил и верил всему, что звучало вокруг него. Сначала у себя дома, в деревне, которая стала потом гордо называться колхозом имени «Солидарности с мировым пролетариатом», затем более научно и обоснованно зазвучали проповедуемые прежде убеждения в средней школе Ленинграда, куда приехал шестнадцатилетний Митька получать среднее образование. «Книжки читать» Митька полюбил еще с детства, прослыв из-за этого порядочным чудаком среди своих сверстников. А книжек в отцовском доме был целый чердак — бог весть зачем отец притащил их целые кипы из библиотеки разоренной старой барской усадьбы. «На растопку», — шутил отец. Но Митька не помнил, чтобы отец или мать жгли книги. Может, «книжки» Митьку и подвели — рано приучился он пропускать прочитанное через себя. И учился — непривычно хорошо по деревенским меркам. В результате после долгих хлопот с оформлением документов для выезда из деревни в город Митька очутился у брата отца, своего дядьки, гордый, полный надежд. Пошёл в одну из ленинградских школ. И погрузился в атмосферу, в которой воспитывали советскую молодежь конца тридцатых годов. Ах какие речи звучали на уроках, за какую прекрасную идею боролись, в какой великой, свободной и счастливой стране жили, какие пламенные произведения революционных поэтов и писателей изучали! Невозможно в это было не верить. А далее… Далее лето сорок первого, дорога из Луги в Ленинград, впервые увиденная в таком количестве кровь, танки… За это хотелось мстить. Других чувств тогда не было. Месть — вот то первое, что овладело тогда Егорьевым по прошествии шокировавших в первые дни блуждания по лесам ужаса и страха.
Теперь же, после боя с немцами и отступления дивизии, после громадных потерь и разрушений и та дорога представилась Егорьеву совсем в ином свете. Появился вопрос: как все это произошло, почему допустили до этого и кто виноват в этом? Только сейчас, когда он стал свидетелем и участником трагедии, подобной увиденной им в сорок первом, но в еще больших масштабах, когда Егорьев, пусть даже на самой низшей ступени командования, прочувствовал на себе всю неподготовленность, боевую и, что самое главное, моральную, именно сейчас зашатались в нем с неимоверной силой все привычные устои.
«Может, не надо приплетать сюда прекрасные убеждения и произведения революционных поэтов, а стоит рассматривать происшедшее лишь как проигранное сражение с тяжелыми последствиями, и не более?» — задал сам себе вопрос Егорьев.
«Нет, надо», — отвечало что-то в нем самом и продолжало раскачивать эти самые устои, причем в союзе с тем странным чувством, которое впервые испытал Егорьев два дня тому назад, на вечерних похоронах после боя за высоту.
«Все война. Там, в этих прекрасных убеждениях, была война, и здесь, сейчас, тоже война. Нигде душе нет покоя, в душе у тебя война, с душой у тебя война», — словно говорило это чувство Егорьеву, разъясняя свою сущность и природу происхождения. И тогда, перекрывая все остальное, встал вопрос: «А зачем все это вообще?»
«Чепуха, — тряхнул головой Егорьев, продолжая мысленный диалог. — Конечно, я устал от войны, но я защищаю свою Родину, и это свято для меня. Даже если предположить, что где-то в моих убеждениях есть какие-то ошибки или просчеты, все это отступит на второй план по сравнению с необходимостью отпора внешнему врагу. Это же тысячелетняя история всех войн на Руси».
«Э-э, не мешай все в кучу, — возразили Егорьеву. — В первую очередь Родина должна быть чиста и свята, чтобы ты после этой войны мог вернуться и отдохнуть душой. А если этого нет, сделай так, чтобы было, и это важнее, чем внешний враг. Иначе не будешь человеком».