Не плачь по мне, Аргентина
Шрифт:
Когда номера, подавляя позицию противника шквальным огнем, рванулись вперед, понимая, что потери хоть и неизбежны, но всех не положат… позади фигуры в сером неслышно вырос Ракушкин. Он ласково, как родного, обнял Алефа за шею, воткнул пистолет ему в висок и исчез…
На лестнице послышался шорох. Бруно как раз затих, и Таманский отчетливо слышал, как кто-то осторожный медленно поднимается вверх по шуршащим кусочкам штукатурки, раскиданной по ступеням… Костя постарался выровнять дыхание. Сжал рукоять пистолета. Ему показалось, что время
– Таманский! – прошептал кто-то за стеной.
Костя мигом развернулся и упер ствол в хлипкую стенку, что отделяла его от лестничного пролета.
– Таманский! Не стреляйте! Это я, Антон.
Костя обмяк. В комнату ввалился ободранный, в ссадинах, Ракушкин. На плече у него висел человек в сером плаще.
– Мертвый? – выдохнул Костя.
– Почему же? – Ракушкин сбросил тело на пол. – Очень даже живой. Только не в форме.
Он ногой перевернул человека на спину. Костя поразился бледности лица незнакомца и тому, что, несмотря на жаркую погоду, он был закутан в плащ, застегнутый на все пуговицы. На руках у него были перчатки.
– Хорошо… – прошептал Ракушкин. – Очень хорошо…
По лестнице энергично затопали.
Антон и Таманский схватились за оружие, но на пороге показался Моралес. Он тяжело дышал, из рассеченного лба сочилась кровь.
– Кончено, – прошептал он. – Кончено. И с моими людьми тоже.
Ракушкин не ответил.
– А скажите, Костя, – вдруг поинтересовался он. – Вы когда-нибудь присутствовали при форсированном допросе?
– Что?
– При пытках.
– Нет. – Таманский почувствовал, как под ложечкой засосало.
– Хотите?
– Нет!
– Я почему-то так и подумал. Тогда помогите мне. И вы, Педро, тоже.
Втроем они подняли тело и быстро потащили его вниз по лестнице.
– Погодите! – спохватился Таманский. – А этот?..
– Кристобаль? – спросил Антон. – За ним придут. Можете мне поверить. Двигаемся, двигаемся!
Они вышли из здания через старый подземный ход, когда из-за поворота показался БТР с десантом на броне. А за ним еще один.
Когда дверь распахнулась, Кристобаль ничего не увидел. Яркий свет ослепил его. Крепкие руки вытащили Бруно наружу. Грубо вытащили изо рта кляп. Чья-то ладонь, крепкая и мозолистая, схватила его за подбородок, и тогда Кристобаль разглядел лицо человека, который стоял перед ним.
– Вильгельм! Кечоа! – вымолвил Бруно.
Индеец ухмыльнулся.
– Я, Кристо. Лейтенант Вильгельм Кечоа, если не возражаешь.
Только сейчас Бруно разглядел на своем верном телохранителе военную форму.
– Когда?.. – прохрипел он. – Когда?!
– Всегда! – Кечоа брезгливо отряхнул руки и добавил невозмутимо и твердо: – Всегда. – Затем индеец подошел к двери и гаркнул куда-то вниз: – Он тут, господин министр!
85
За дверью кто-то орал. Кто? Человек? Таманский сомневался.
Голос был человеческий, но
Нет.
У человека не бывает такого взгляда.
Никогда.
Ни у человека, ни у животного.
Таманский почувствовал тогда, как страшно хочется отскочить, отпрыгнуть в сторону от этого мерзкого, уродливого существа. Как от клубка ядовитых змей, как от разлагающегося, полного червей трупа, как от мерзкого подводного гада, которому и названия-то нет! Навсегда Костя запомнил этот взгляд. Навсегда запомнил, как окаменели мышцы, как замерли мысли и как медленно, исподволь потекла из Таманского жизнь… Сама жизнь!
Тогда, в машине, ему помог Ракушкин. Обернувшись с переднего сиденья, он дважды с силой ударил пленного по физиономии. Тот заткнулся и закрыл глаза. А Костю еще долго трясло.
Сейчас в другой комнате Ракушкин остался с этим существом один на один. И пленник кричал. Громко, протяжно… Но Таманский знал: это кричит не человек…
Напротив в кресле сидел Моралес. Костя видел, как трясутся его руки.
– Вам страшно? – спросил Таманский.
Аргентинец не ответил. Только отвел глаза.
– Когда он посмотрел мне в глаза, там, в машине, – сказал Костя, – я всю свою жизнь вспомнил. Банально звучит. Как будто умер. Вспомнил все до мелочей. Как учился. Как мечтал. Любил. Ненавидел. Все ясно-ясно увидел. В какие-то… секунды? Вся жизнь.
Таманский замолчал, потер лицо, удивился, обнаружив на щеках многодневную щетину. И, словно бы прорвав плотину, на него нахлынули все страхи, все ужасы прошедших дней. Тюрьма. Издевательства. Страх улиц. Ужас ночей, когда мимо дома проносятся с воем машины. Когда стреляют. Каждый час стреляют. То дальше, то ближе. А утром дворник засыпает темные лужи песком.
Таманский вздрогнул, зажмурился, крепко-крепко. И понял, что боится не за себя. Боится за девушку, у которой, откуда-то он это знал, будет от него ребенок, боится за нее, хрупкую, нежную, красивую… погруженную в кошмар, которым стал Буэнос-Айрес.
– Я старался остановить это… Старался… – шептал Костя. – Я старался… Но сейчас я нужен ей. Только ей.
Он встал.
Хлопнула дверь, и из соседней комнаты вышел Ракушкин. Он деловито вытирал руки полотенцем и улыбался. Но его лицо еще хранило то жуткое, страшное выражение, которое видел в последние мгновения жизни теперь уже мертвый Алеф.
– Вот вы, Педро, верите в бога? – неожиданно спросил Антон у Моралеса.
– Конечно! – Тот перекрестился.
– А я вот материалист, – усмехнулся Ракушкин. – Как оказалось, быть материалистом лучше. Кого-то защищает вера, а кого-то неверие. Никогда не знаешь, что надежней. А вы что думаете, Константин?
– Я? – Таманский растерялся. – Я… Понимаете, Антон… Антон Яковлевич, я должен сказать… В общем, я должен уйти. Я нужен сейчас совсем в другом месте. Понимаете? От меня ведь толку никакого. Сделаем, как договаривались… Я должен, поймите меня!