Не погибнет со мной
Шрифт:
Все говорили азартно, живо, но вечер оказался испорчен. И не грубым афронтом «грача», а тем, что понимали: события, которые происходят в России, значительнее, нежели мы судим о них. Время наше ушло. Звездный час Скабичевского миновал, когда цензура сожгла его «Очерки общественного развития», Златовратского – когда писал сатиры, подписываясь «маленький Щедрин», Ясинского – когда вышло и кануло в вечность – собрание его сочинений, мой… У меня, пожалуй, и вовсе не было такового. Ныне у нас иные возможности, иная роль. Можно судить вчерашний день по кодексу
«У меня, господа, – печально произнес Петр Александрович, – ныне возраст приятия. Победит революции – приму с радостью. Реакция – с покорностью соглашусь. И не в возрасте причина, а в том, что намяли бока за долгие годы, неохота подставляться опять».
Бывало, засиживались до полуночи, а ныне разошлись после чая: опасны улицы Петербурга, того и гляди примут за личность более значительную, чем ты есть.
На прощанье Петр Александрович сунул мне тонкую книжицу: «Вот то, что вас интересует. Впрочем, нового ничего…»
Книжечка Степняка меня разочаровала. О Желябове, Перовской, Гельфман рассказал интересно, а о Кибальчиче… Впрочем, сразу оговорился, что Кибальчич для него фигура неясная.
«В нем много человечности…» Разумеется. «Ни с кем особенно не дружил…» Что ж, может быть. «Темперамент – не революционера…» Гм, вам виднее. «Однако ему можно было довериться». Слава богу, хоть это разглядел.
А вот строка о том, что Кибальчич «не знал личного счастья, но и никогда не ощущал потребности в нем», меня просто-таки рассмешила. Как же так, господин покойный писатель? Где вы видели таких людей? Какая схема довлела вашему немалому таланту и разуму? Кто вам такую глупость сказал?
Опять же: «… в науку он был погружен всецело». Разве? Когда же он занимался динамитом, бомбами? Переводами, писанием рецензий в «Голос», «Новое обозрение»? Как это «всецело», если жил нелегально, постоянно менял квартиры под угрозой ареста? Если, наконец, законченного образования не получил? И еще одна фраза заинтересовала: б о ю с ь К и б а л ь ч и ч а – свидетельствовал Степняку один из современников. Боялся Кибальчича?
А впрочем, что ж… Если с первого взгляда… Да и со второго. Имелось в нем нечто казавшееся иногда жестокостью. Вчера он вам сочувствовал, а сегодня – без повода и причины – нет. Порой хотелось даже напомнить: «Ты что, Коля? Это же я, твой друг…»
Как не вспомнить – нет, не о последних его годах и делах – о невеликодушной проделке в 6-м классе гимназии. Он забавлялся тогда с серой и бертолетовой солью, смешивая в разных пропорциях, и, заворачивая в фольгу, делал взрывающиеся от удара пакеты – предмет общей зависти и вожделения. Но однажды такой пакетик он заложил в дверь – перед уроком химии. Химию преподавал Ямпольцев, самый старый из учителей, самый добрый, единственный, кто, несмотря на мизерное жалованье, проработал здесь всю жизнь. Он уже и ходил медленно, и соображал туго, всех любил, всем ставил четверки и пятерки… Дверь нашего класса имела особенность: чтобы закрыть, следовало как следует хлопнуть, Ямпольцев хлопнул.
Страшный взрыв потряс нашу гимназию.
Я не об испуге и сердечном приступе у старика, а о том, что улыбался Кибальчич, как именинник, и на педагогическом совете твердил: «Не я…»
***
Я нашел комнатку неподалеку от Университета и, оскорбленный и униженный, решил, что никогда в жизни не зайду к Кибальчичу, а при случайной встрече не подам руки. Вражда, как и дружба, должна быть абсолютной. Как я могу простить его? Как – забыть? И наперед ужасался бесповоротности своего решения, глубине его потери и одиночеству. Нет, никогда и ни при каких обстоятельствах.
Комнатка оказалась уютной, хозяйка старой и доброй. Нашлись друзья, начались занятия. Отдав рубль серебром, я вступил в студенческую кассу взаимопомощи, несколько книг – в студенческую библиотеку. В литературном кружке прочитал стихи, написанные в подражание Некрасову, – был признан настоящим поэтом. Все складывалось, как нельзя лучше. О Кибальчиче вспоминал с чувством превосходства и снисхождения.
Однако душа моя уже сомневалась. Что если раскаяние его так велико, что даже не решается на встречу со мной?
Признаться, хотелось увидеть и Тетяну.
Чувство мое, обнесенное пеплом за два месяца, вспыхнуло ярче прежнего, когда подходил к их дому. Мысленно я уже видел нежную улыбку на смуглом, темноглазом, как и у Кибальчича, лице, слышал такой же, как у него, медлительный голос, представлял, как сядем втроем пить чай, и я снова коснусь ее руки.
Но дверь открыл адвокат.
– Кибальчич? Он не живет у нас, – сухо ответил на вопрос. – Да, ушел. Нет, адрес не знаю.
Показалась и Тетяна на голоса. Остановилась в двери залы и глядела неотрывно, пусто, как на человека по ошибке попавшего в дом.
Разыскать Кибальчича было проще простого – обратиться в институт. Но что за пренебрежение – уйти и не сообщить, не оставить адрес?.. Если он так мало ко мне привязан, то и я обойдусь, проживу без него. Вот сейчас возвращусь в свою комнатку, сяду за стол под керосиновую лампу и напишу о неверной дружбе стихи.
А несколько дней спустя он сам явился в Университет – взъерошенный, озабоченный, торопливый.
– Нет ли у тебя денег? – Вопрос был таков, что стало ясно – не о трех рублях речь. – Рублей… д-двести.
– Ты шутишь. Откуда у меня такие деньги?
– Ну, может, займешь у кого-нибудь?
– У кого?
Он сразу померк и перестал торопиться.
– Что случилось? – спросил я. – Зачем тебе так много?
– Это не мне. Одной… девушке, – пояснил неохотно. – Едет в Цюрих, надо помочь.
В Цюрихе тогда бытовала колония русских студентов.
– Что же это? Роман?
– К-какой роман?.. Я и не видел ее никогда.
Что ж, на него похоже. Вот так же в Новгород-Северске собирал деньги некоему «ceвacтoпoльцy» с вывернутыми руками-ногами, а на другой день увидел его у трактира – играл на балалайке и плясал гопака.