Не погибнет со мной
Шрифт:
Идея совместной поездки принадлежала брату. «Поедешь со мной, – заявил непререкаемо, – не то я выставлю твоего приятеля из имения. Не хочу оставлять тебя с таким человеком». Противиться Степану всегда было трудно, а в нынешнем положении глупо, какой-никакой выход.
Отъезд назначен был на рассвете. Николай поднялся еще в потемках, возился с чемоданом, книгами, покашливал – ЭнТэ не пошевелился.
– Прощайте, ЭнТэ… – неуверенно произнес, когда под окно подали бричку.
– Подите к черту, – отозвался тот, не открывая глаз.
Что еще важного произошло тем летом?
Пожалуй, ничего.
У брата, в Малом Немирове, Николай провел три дня. У отца в Коропе две недели.
Первые
Скоро, однако, стыд начал меркнуть, другие впечатления вытесняли его. Все ж таки родина: дом отца, могила матери. Брат, сестра, кое-кто из прежних друзей. Ну и Катерина Зенкова, дальняя родственница, а кроме того, крестница его отца. Катя заканчивала черниговское епархиальное училище. Еще в прошлом году, на вакациях, смущалась, завидев Кибальчича, убегала, а теперь – нет. По слухам, сын черниговского архиерея Серапиона сватался к ней. Кибальчич посмеивался: «Будешь попадьей, Катя?» Она сердилась. Так хорошо было встречаться с ней, глядеть на ее толстые малиновые щечки, на маленькие, очень черные глаза.
Вот только с отцом обстоятельно поговорить не получалось: стал он совсем уж молчалив и суров. Если прежде хотя бы через Бога общался с людьми, то теперь – только с Ним. Казалось, ныне люди мало значили для него.
Впрочем, слава его еще и выросла: из Кролевца, Сосновки приезжали в святые дни венчаться, крестить детей, низко кланялись, завидев его, высокого, сутулящегося, угрюмого. Случалось и ночью раздавался стук в дверь – звали соборовать кого-то очередного из отходящих в иной мир. Крестить и венчать из чужих приходов отец не любил, а соборовать соглашался. На чужих возках не ездил, безропотно запрягал состарившуюся и совсем заросшую Лохматку.
Поговорить не удавалось еще и потому, что отец в том году запоздал с ремонтом церкви. Хотел закончить его к престольному, Воздвижению, и все свободное время проводил у церкви, присматривая за плотниками.
Шел ему шестьдесят четвертый год, но выглядел совсем старым.
В середине августа уехала в Чернигов Катя Зенкова.
Начал собираться и Николай.
ЭнТэ, оставшись в Жорнице, жил как прежде. До утра читал, до обеда спал. После купания в Соби ходил по лесу, вечером затевал разговоры с мужиками. Вдруг ему принесли два письма: одно от Николая, другое – Степана. Николай советовал обратиться за деньгами на дорогу к Марии, Степан просил покинуть дом, поскольку своим «своеобразным поведением вносит беспорядок в нормальное течение хозяйственной жизни».
Степану ЭнТэ ответил немедленно и, конечно, высказал все, что думал о нем.
В тот же день, не прощаясь, оставил Жорницу.
С дороги написал и Николаю.
«Посылаю ваш рубль назад: он мне не понадобился. Вы его, вероятно, взяли у своего брата для меня, так отошлите назад.
Ваш брат, оказывается, глуп, как сивый мерин, и, кажется, порядочная сволочь.
Дом его я оставил.
С советами, которые вы мне давали насчет отъезда, я послал бы вас к е… м…
N.T.»
Письмо это – без отточий – получил отец. Прочитал и тотчас написал сыну в Петербург, просил сообщить, кто таков ЭнТэ, который так горячо благодарит за гостеприимство.
Глава четвертая
Теперь, через тридцать лет, кажется, что молодежное движение того времени явилось и развивалось само по себе. На деле – все поколения и сословия болели переменами, как корью, каждый мало-мальски мыслящий человек строил и предлагал свои спасительные планы. Все испытывали потребность откреститься, очиститься, откупиться, проклясть и присоединиться. Ни тощая народническая брошюрка «Как должно жить по законам природы и правды», ни толстый роман Чернышевского ответить на свои же вопросы не смогли, лишь только формулировали то, что давно волновало многих.
Особенное было время: все недовольны, однако одни уповают на грядущую демократию, другие на сегодняшнюю полицию, на тo, что государь проявит, наконец, державную волю и власть, завещанные ему от Бога, третьи… Много было таких, что считали – в самосовершенствовании спасение России, есть в истории человечества нетленный идеал – Христос, пойдемте к нему.
Но много было иных, что говорили – до демократии далеко, куда она заведет непонятно, до совершенства еще дальше, да и как мечтать о грядущем, если вот он, твой ближний, мерзко вопиет рядом о сегодняшнем, сиюминутном спасении от глада и мраза? Помочь ближнему прожить свою коротенькую жизнь, безразличную к грядущей свободе и совершенству, вот цель. Такая цель объединит и старого, и молодого, и богатого, и самодостаточного. Не пора ли вспомнить Второзаконие: «да не лишиши мзды убогого. В тот же день да отдашь мзду ему, да не зайдет солнце ему..?»
После крестьянской реформы, когда деревня вытолкнула из себя самых несчастных, неприспособленных к новой жизни, и десятки тысяч нищих, калек и убогих хлынули в города, побрели по бесконечным российским дорогам, трудно стало делать вид, что ничего не случилось. К воплям о милосердии тоже надо привыкнуть.
Тема нищеты и отчаяния стала даже модной – статьи, заметки, обзоры, очерки о бродягах, проститутках, каликах-перехожих, прокаженных, чахоточных публиковались в «Современнике», «Отечественных записках», «Духе христианина», «Православном обозрении», «Историческом вестнике»… Не этим ли объясняется, что так бурно начала развиваться общественная и личная благотворительность?
Со времен Петра и Екатерины Великой известны учреждения общественного призрения, ко времени Реформы их насчитывалось около пятисот в огромной России – чаще всего богадельни в церковных приходах, а уже через десять лет более пяти тысяч. Еще через десять лет – десять тысяч. Нище- и сиропитательные дома, приюты для малолетних, странноприимные дома, убежища для несовершеннолетних девушек, впавших в разврат, общества попечения о больных и раненых воинах… Все это устраивалось большей частью на земские и частные средства. Жертвовали на народное благо и во имя очищения души князья и графы, бароны и баронетты, купцы и промышленники, члены царской фамилии, церковь, обедневшие и обогатившиеся дворяне, чиновники; жертвовали от нескольких рублей до сотен тысяч. Ну а молодежи нечем было жертвовать – ринулась «в народ»…
Обыкновенно, наши историки и вспоминатели начало террора, что поразил Россию, относят либо к убийству Мезенцева, либо к выстрелу Веры Засулич. На самом деле он начался куда раньше. И направлен был не во вне, а внутрь, не на правительство, а на самих себя. После того, как образовалось то мнение, что все виновны и все обязаны к искуплению, невозможно было заявить – «не виновен». Виновны все, даже Миша Трофименко, хотя сам еле-еле выскребся из крестьян и не может себе позволить больше пятака на обед, тем более – я. Уже не только нечто зловредное находили в дворянстве, но и нелепое, и смешное. Уже Иван Аксаков предложил дворянам торжественно и принародно сложить с себя это позорное звание. Уже стыдно было признаться, что лето ты провел не среди бурлаков, поденных рабочих, сапожников, золотарей, а среди братьев и сестер, с милыми родителями. Позорно было не знать имен и трудов не Цицерона, Еврипида или Марка Аврелия, а – Бакунина, Лаврова, Ткачева…