Не погибнет со мной
Шрифт:
Сели за стол, выпили рюмку-другую. Дочки Ивана играли на фортепьяно, жена спела «Железную дорогу» нашей черниговской барышни Рашевской на стихи Некрасова, Томашевский под гитару «О, ваша речь есть истина святая!» Барзаковский прочитал стихотворение на 100-летие гимназии в подражание пушкинскому «19 октября», а Татаринов, сидя с краю стола, остро поглядывал и рисовал шаржи. Смешнее всех изобразил Говоруна, поменяв голову и живот местами, досталось и Томашевскому – тут темой послужила особенность его клиентуры, и Орленко за женитьбу на миллионщице, и мне грешному – со словарем Толля вместо головы. Но я человек не обидчивый, а Говорун и Орленко насупились, и только
Когда и художественная, и мемуарная части исчерпались, Панаженко сказал: «А теперь я покажу, как своею рукой ввел вас в историю», – и снял с полки объемистое издание.
То оказался экземпляр «Исторической записки о Новгород-Северской гимназии», которую Панаженко составил по заданию попечительского совета на материалах гимназического архива. Ту часть, которая касалась нашего выпуска, прочитал Александр Альбрехт, обладатель трибунного голоса, и все мы с удовольствием услышали свои имена. Опять были шутки: «теперь потомки нас не забудут», «что слава – звук пустой…» – и вдруг я сообразил, что в списке выпускников нет Кибальчича.
Прозевал в ожидании своего имени?
Однако по лицам приятелей увидел, что и они припоминают – было, не было? – и не находят в памяти.
Панаженко ответил не сразу. И затруднительное его молчание явилось более красноречивым, чем слова. Имя Кибальчича было навеки вычеркнуто попечительским советом, поскольку не гордиться, а стыдиться должно этого имени, не слава оно гимназии, а позор.
Я думаю, каждый из нас в тот день и вечер вспоминал его, но – что скажешь? – печальная тема, непонятная, а если умолчать – просто и легко. Я тоже не упоминал о нем по близкой причине: приятель, друг детства и юности, а значит, помню, не забываю, выходит и совесть моя чиста.
Теперь, однако, невозможно стало обойтись молчанием. Неприлично, совестно да и важно… Понять хотелось, освободиться, облегчить душу. Ничто так не помогает, как стройное рассуждение, а еще лучше – постулат.
– Ничего не понимаю! – произнес Орленко раздраженно, громко. – Кибальчич и террористы!.. Что за ирония судьбы? Революционер!..
Поглядывали на меня, поскольку и за одной партой сидели, и в Петербург вместе отправились, и в ссылках я побывал. Но что я мог сказать им? Самому далеко не все ясно. А если бы и мог, то – кому? Миллионщику Орленко? Купцу Говоруну? Ивану Панаженко, обеспокоенному возникшей темой – уже отсылает взглядом из комнаты дочерей?..
Догадывались однако: сообщение «Правительственного Вестника» – одно, а жизнь человека – другое. Есть тайна меж ними, крупный зазор. Есть в смерти человека укор живым.
– Кто лично вычеркнул? – спросил Томашевский.
– Откуда мне знать? – ответил Иван.
Позже мы снова сели за стол, пили чай с ватрушками и кренделями, которые, оказалось, приготовил сам Панаженко – такой у него объявился талант, Татаринов опять набрасывал мгновенные шаржи, изобразил Ивана сладким кренделем и себя – злобным кукишем, но теперь это не показалось смешным.
Не знаю, как вам, а мне жизнь в самые счастливые минуты нет-нет да и напомнит, что развивается не по тем законам, которые предполагаем мы.
***
Молодцы у Болдырева – в красных рубахах, сафьяновых сапогах подбитых войлоком – неслышно возникали на пороге, сдвинув тяжелую густо-синюю занавесь: довольны ли? – исчезали тотчас. Сам Степан заглянул к нам за вечер дважды. Первый раз, когда подали закуски, второй – через час: не возникли ли иные, сопутствующие желания? Нет, вовсе не платные девочки подразумевались, этого Степан не практиковал и не одобрял, если приводили с улицы, иное, вполне пристойное развлечение у него имелось про запас. У подъезда всегда дежурили два-три лихача из лучших в Петербурге, и состоятельным гостям из провинции Степан предлагал проветриться на часок-другой, промчаться по вечернему Петербургу, а там, освежившись, с богом засесть за столы опять. В особых случаях мог отправить с лакеем, вином и закусками и за город, на лоно природы, однако такую услугу полагалось заказывать заране, не позже середины дня.
Стоял ресторанчик на бойком месте, но был тихий, спокойный. Всяких там купчишек, приказчиков Степан не привечал, куражиться не позволял, и потому они к нему не ходили. Зато хаживали советники вплоть до действительных тайных, священники, заводчики, члены Государственного совета и Думы, решались здесь важные личные, а возможно, и российские дела. Ну, а для любителей покутить Степан держал харчевню на Лиговской под названием «Гуляй». Там распоряжалась его изобильная супруга, Степан и не появлялся там, чтобы не портить свое реноме.
Отцу Степана, Афанасию Болдыреву, хозяину рядового трактира, что размещался здесь когда-то, не снился такой уровень и стиль. Афанасий был наш, черниговский, из вольноотпущенников, перебрался в Петербург после Крымской кампании, начал свой путь в столице ломовым извозчиком, закончил хозяином. Тридцать пять лет назад мы с Кибальчичем забежали к нему, узнали по говору земляка и с той поры в трудные времена заглядывали и вдвоем и поодиночке хватить у него борщок, пожарскую котлетку, а то и занять два-три рубля.
Между прочим, сын его закончил два курса Технологического и оставил учебу единственно из-за смерти отца. Получил наследство, женился на дочери мануфактур-советника, перестроился и скоро стал хозяином, каких в Петербурге раз-два.
Заведение у Болдырева кабинетного типа – тихо, со всех сторон ровный мужской говор, как нити золотой парчи вплетаются в него молодые женские голоса, но Иван не замечал процветающую рядом жизнь. Не так проста, выяснилось, причина, что привела его в Петербург: исчезла дочь, учившаяся в Университете. Уже летом, на вакациях, было ясно: что-то с ней происходит. Думали – романтическая история, оказалось…
Оказалось, спасаясь от ареста, бежала за границу. Нежная девочка с цыплячьей шеей и – социалисты-боевики. Можно это понять?
Кто виноват в том, что молодежь опять сбилась с дороги? – вопрошал Иван. Все виноваты. И беспомощное правительство, и партии, что рвутся к власти, и, конечно, печать. Да, есть в смуте положительное значение, она – проверка на прочность государственного устройства; согласен, перемены нужны. Но какие? Что они, ныне призванные, предлагают?.. Правительство – это ведь тоже проверка идеи. Но в том-то и дело, что смута есть, а новой идеи ни у кого нет. Идеи государственности вызревают веками, в них все: и национальный характер, и пространство, и климат, и количество населения… Был период – все оказалось под сомнением, но пришел государь с твердой волей – успокоились. Оказалось, рано думать о больших переменах, еще и прежняя идея жизнеспособна, может вести Россию вперед. Где ныне сильный и государственный человек?.. И как быть мне, учителю, в этой кутерьме? Хочется честно служить, гордиться Россиею, воспитывать патриотизм, а не нигилизм, – как? Если нет сильного человека, значит, и идеи нет…