Не погибнет со мной
Шрифт:
Впрочем, ему мои извинения не были нужны, он рад был создавшейся ситуации и впечатлению, и бормотал я скорее для себя, оправдываясь перед собой за беспамятство.
– Какими судьбами? Давно ли в Петербурге? На побывку или на жительство? Один или с семьей? Надолго ли? Где остановился?..
Мы никогда не были особенно близки, но не так уж часто навещают товарищи по отрочеству, по гимназии, да и вообще – из кого выбирать самых близких, где они?
Четверть часа спустя мы шли по Невскому к ресторанчику Степана Болдырева, чтобы как следует наговориться, обменяться прожитым за почти уже двадцать лет со дня нашей последней встречи. По дороге выяснилось, что в Петербурге Иван Панаженко третий день, приехал навестить дочку и заодно,
Славные вопросы, не без усмешки подумал я. А нам, петербуржцам, куда поехать, чтобы получить ответ? Ладно, поговорим. Жаль, конечно, что не приехал ты, Иван, год назад. Какие бы тогда вопросы возникли в твоей, помнится, неглупой, но осторожной голове?.. Вот и ресторан, вот и сам Степан Болдырев – как и мы, постаревший, потертый жизнью, но по-прежнему мощный, широкоплечий, памятливый.
– Мое почтение, Павел Дмитрич.
И отнюдь не рабский поклон.
Иван Панаженко никакой роли в моей жизни не сыграл, и если бы не этот случай, я, пожалуй, и не вспомнил бы о нем до конца моих дней. Или, по крайней мере, не стал бы вспоминать все, что с ним связано, так обстоятельно и подробно.
И в самом деле, кто и какой он был?
В гимназию пришел на год позже, был послушен, старателен, учился хорошо, однако ж вовсе не блистал талантами… Тоже и внешность имел самую обыкновенную для наших мест: крутолобый, темноволосый, кареглазый… Был, кажется, развит физически, однако ж, силою не похвалялся. В обиду себя не давал, но и драчливости не проявлял. В тот год поднялась война между гимназистами и «сапожниками», никто не знал ни причины, ни повода – весь город встал на дыбы.
Гимназия наша существует с восемьдесят девятого года прошлого – виноват, теперь уж позапрошлого, да, да, 18-го! – столетия, кулачные схватки такого рода происходили нередко, а раз в десять-пятнадцать лет – войны, и с каждым разом жесточе. Ежевечерне безумными толпами носились по задворкам и улицам, обыватели закрывали ставни, запирали калитки, и – горе тому, кто окажется в меньшинстве. По воскресеньям собирались на берегу Десны, ниже города по течению – тут уж и вовсе смертные побоища. У меня так и остался шрам через всю голову с того времени – след гвоздыря.
Наш добрый директор, Павел Федорович Фрезе, приходил к реке, приводил с собой то законоучителя Хандожинского, соборного протоирея, магистра Киевской духовной академии, то учителя русской и всеобщей истории Безменова – все напрасно, расходились, чтобы в другом месте собраться опять.
Являлись порой и квартальные – всегда трое, четверо, плечом к плечу. Как я теперь понимаю, молоды были квартальные, крепки и смелы. Надо бы разбегаться, завидев их, но что-то удерживало. Гимназистов обычно не трогали, ну а сапожники, видно, стыдились бежать или надеялись – пронесет… Квартальные не увещевали, похмыкивая и поплевывая, смело приближались к толпе, внимательно заглядывали в глаза. Трудно сказать, какой встречный взгляд, дерзкий или слишком покорный, наконец, выводил их из себя.
Противоречивые чувства испытывали мы, гимназисты, – и злорадство, и страх, и сочувствие…
Вмешательство квартальных тоже не унимало волнений. Уже не только гимназисты бились с сапожниками, но и старшие дядьки махали клешнями у трактиров и лавок, уже и непонятно было кто с кем и против кого. Отправили в черниговскую тюрьму дюжину сапожников, исключили из гимназии десяток старших учеников. Дворянское собрание города дважды обсуждало события. И все это лишь поднимало бойцовский дух.
Не принимали участия в той войне только Иван Панаженко да еще Николай Кибальчич.
Кибальчич – понятно, новичок в гимназии, только что поступил, отучившись два года в Черниговской духовной семинарии, да и робок был, тщедушен для тогдашнего своего возраста – какой из него боец? Ну, а Панаженко… Тоже понятно. Крестьянский сын, слишком дорого досталась ему гимназия и казенный кошт на учение, мечтал получить право на чин после окончания и выйти из сословия, имел все основания опасаться все это потерять.
А затухла война благодаря ему, Панаженко. На Рождество Христово сапожники поймали Ивана у Петропавловской церкви, заволокли на задний двор и выместили накопившееся зло. Само собой образовалось перемирие на две недели – ждали: выживет или нет? Ну, а через две недели страсти улеглись.
Весной 1889 года, едва я вернулся из второй, Воронежской ссылки, как получил от него письмо. Было оно скорее официальное, нежели приятельское, но тем более польстило моему самолюбию: помнят на родине! Не забыли.
Панаженко сообщал, что в конце мая Новгород-Северская гимназия будет праздновать столетие основания и приглашает на торжество бывших выпускников.
Я и поехал. Имелась еще причина для путешествия: давно мечтал побывать не только в Новгород-Северске, а и на родине, в Коропе.
Странное это чувство – родины, пожалуй, мистическое. Вину испытываешь перед этим уголком земли, будто, уехав, бросил на произвол судьбы, благодарность – будто таким уж бесплатным оказался ее подарок – жизнь, долг – будто посетив через тридцать лет, исполнишь нечто завещанное от веку. Наперед знаешь, что ничего, кроме разочарования и печали, путешествие не доставит, а все равно едешь. Все люди знакомы с такими чувствами, вот и тебе надо, иначе чаша жизни окажется не полна.
Выехал я из Петербурга в самом романтическом настроении. Но пока добрался до Нежина, а из Нежина до Кролевца, а из Кролевца до Коропа… В общем, приближаясь к родному городу, изнемогая от жары, тряски и едкой пыли, я мечтал о постоялом дворе с тараканами, как должно быть наследник, возвращаясь из Ливадии, мечтает об Аничковом Дворце. А когда кибитка загремела по единственной мощеной улице города, вовсе пришел в уныние – таким заброшенным, одиноким, случайным на земле показался родной городок, а тем паче случайным и одиноким я сам. Зачем я здесь? Что за пустые сентиментальные чувства привели сюда?.. В предполагаемом разочаровании есть своя прелесть, мнится оно поэзией увядания, в наступившем – ничего, кроме усталости и тоски. Вот и постоялый. Получил номер и рухнул в постель, едва успев ополоснуть лицо и снять обувь.
Под утро мне пригрезилась картинка из детства – майское утро, мама на крыльце в лиловом шелковом платье с галстуком из накрахмаленного батиста, с поясом над турнюром, завязанным широким бантом, отец в темном сюртуке и белой рубашке с золотой запонкой, и я сам – в матросском костюмчике, что как раз вошли в моду среди нашего губернского дворянства, и отец привез его мне ко дню рождения из Чернигова. Все мы с интересом следим за конюхом Панаськой в красной рубахе, что выводит и запрягает в новенькую плетеную бричку Веселого – последнего выездного и последнюю бричку нашего когда-то богатого рода.
До церкви Успения со знаменитыми на всю губернию дароносицей и напрестольным крестом рукой подать, но, кроме праздничной службы, будет большой торг на базарной площади, бродячий театр приехал то ли из Ростова, то ли из Курска, а главное – все, у кого есть выездные, поскачут после службы и торга в Закоропье или к Десне, там будет «братчина», то-есть, первый летний пикник. Звон летит сразу со всех десяти церквей, а за высоким забором скрип, стук, блеяние, поросячий визг…
Я открыл глаза – колокольный звон и живой ропот не исчезли. Кинулся к окну, увидел вереницу крестьянских телег, мужиков и баб в праздничных нарядах и тогда сообразил, что сегодня Вознесение Господне, самый любимый после Пасхи праздник детства, ну и, конечно, красный торг в городе – не только же на службу ехать крестьянину из Рыбатина, Билки, Нехаевки, Пустой Гребли, Бужанки, Разлетов, Чернявки – ближних и дальних деревень.