Не родись красивой...
Шрифт:
— Но я же пошла… чтобы спасти его. И думала, что спасла…
— Ты и спасла. Иначе бы раструбили в газетах, по радио… Вот это бы раструбили! Связали бы с диссидентской историей… И возникло бы громкое дело. Они по инерции, с вроде бы минувших времен, любят «дела» масштабные. Ты это предотвратила! Ты спасла честь своего мужа. И тот визит твой не был напрасным. Ты превозмогла себя, но пошла…
— Он просил по его делам туда не ходить. Он считал это взяткой за спасение жизни, — не оправдываясь, а сообщая маме, еле слышно
— Нет правил без исключения. То не банальность, а безусловность. Целые профессии требуют порой умолчания. И подследственных в демократических странах предупреждают, что их слова могут против них же сработать, а потому безопасней молчать. Ложь во спасение — тоже не банальная фраза, а, бывает, и долг. Врачей в этом Центре, к примеру…
«Знаю, к чему приводит верность этому долгу. На себе испытала… Если б я сказала ему о твоей болезни… он бы сейчас был здесь!» — подумала Маша. Но вслух согласилась:
— Он просил, чтобы я воспользовалась тем номером в крайнем случае. Самом крайнем! И только ради себя.
— Вот видишь! Если б ты рассказала… ты бы перед последним его часом обидела и даже оскорбила его. Поэтому ты поступила верно. Как должна была поступить… Ты облегчила его уход. И он произнес свой последний тост без досады, даже оптимистично. Ты согласна со мной? Ты мне веришь?
— Верю, мамочка.
Полина Васильевна не была убеждена в том, в чем убеждала дочь. Но спасти Алексея Борисовича она уже не могла… Подобно заклинателю, она не уговаривала, а внушала Маше успокоение, раскрепощение от чувства страшной вины. И зачем она задала дочери тот вопрос? Юристка опередила в ней мать? Но разве она с детства не объясняла Маше, что не следует размахивать руками и отчаиваться по поводу того, что невозможно исправить?
— Дай слово, что ты не будешь думать об этом и считать себя виноватой. Поверь: он бы ушел оскорбленным, если бы ты… Дай слово…
— Даю.
— Нет, поклянись! Здоровьем моим… — Этим Маша поклясться не смела. Недавно ее клятв требовал Парамошин. Самые разные люди в стрессовых положениях требуют одного и того же. Но Полина Васильевна не отступала: — Поклянись, тогда я буду спокойна. Ты же слышала, что я против незаслуженных обвинений. Даже когда это касается Парамошина! И ты обязана поверить матери: у тебя не было возможности спасти мужа. Согласна со мной? Я хочу, чтобы ты поняла, согласилась.
— Я согласна.
Самой себе Полина Васильевна в ту минуту не вполне верила. Но исправить ничего уже было нельзя — и она сражалась за душу дочери.
— Есть, однако, то, что можно предотвратить. Это неприятности Мити Смирнова. Видишь, я не лукавлю: что не поздно остановить, то надо. Разве я тебя хоть когда-то обманывала?
Мама ее не обманывала. И Маша поверила. У нее и выхода не осталось: либо сойти с ума, либо поверить.
— Ты правильно поступила. Правильно! Как юрист тебе клянусь. Видишь, я тоже клянусь. А ты мне не дала клятву.
— Здоровьем твоим не могу…
Полина Васильевна до того никогда не изменяла юридическим нормам. И сомнительных клятв не давала. Но ей, защитнице, ни разу не приходилось так судорожно защищать дочь… от самой дочери. От Машиной совести, к которой она, мать, еще недавно взывала совсем по другому поводу.
— Торопись! Ты же с Митей договорилась. И запомни: ты не поклялась, но слово дала! — Полина Васильевна попыталась проводить дочь до лифта. Но силы ее истощились. Они все ушли на заклятие. — Слишком здесь натоплено. А я не выношу жары. Ты же знаешь.
17
По больничному коридору Маша устремилась с аварийной поспешностью. Но и торопилась она в любом состоянии изящно, без неразборчивости и суетности движений. Когда она почти бегом преодолевала мужское отделение, ходячие больные, истерзанные раковыми клешнями, на глазах оживали и со здоровым интересом поглядывали на нее. Алексей Борисович как-то сказал: «Настоящий мужчина и в последний свой миг должен видеть любимую женщину или лицо хорошенькой медсестры!» Но добавил: «Я же и тогда захочу видеть только жену!» Это желание сбылось: последним лицом, которое он видел, было Машино.
Внизу, возле гардероба, тоже на бегу, она опять столкнулась с маминым лечащим доктором. Автоматически сработал стоп-кран.
— Как вы сегодня расцениваете… ее состояние?
— Думаю, ее надо забрать. Дня через три… Месяц-другой пусть дома побудет. Там ведь и стены, как говорят, помогают.
— А ничто другое уже помочь не может?
— Все в Божьих руках.
— Медицина отказывается?
— Господь от нее не откажется. Если не здесь, то там… Я верующий человек. И знаю: от нее не откажется. Она заслужила…
Окно маминой микропалаты выходило на улицу. И Маша, прощаясь, всегда долго махала рукой. Но тут форточка распахнулась — и она услышала голос Полины Васильевны:
— Ты мне дала слово!
На это у нее какие-то сверхсилы нашлись.
Мощная лампа, которая помогала Алексею Борисовичу в последние его дни пробиваться к газетным и книжным строчкам, к погруженным в туман лицам, предметам, высветила для Мити все, что произошло. Все, как было в действительности.
Последнее письмо Алексея Борисовича лежало в центре его же стола, называвшегося «рабочим». Работать и впредь на своего хозяина стол был готов… Но прекратил навсегда.
Навечно, навсегда — эти понятия, ставшие обозначать безысходность, которую муж отвергал, теснили Машино сознание, пытались загнать его в безрассудность. Но на выручку приходили мама и Митя Смирнов.
— Может быть, никому больше письмо мужа и не показывать?
Митя ответил не ей, а себе самому:
— Я вызывал Парамошина и устно, в разговоре его обвинил. А теперь должен сам же его оправдать.
Услышав «оправдать», Маша обхватила и сжала руками шею:
— Его оправдать?! Если юридически он неподсуден, то какая же это законность, Митя?