Не родит сокола сова (Сборник)
Шрифт:
— Оно и видно, — скривился Алексей. — Всю жизнь в мазуте ходит. Я, батя, такие деньги могу и в костюмчике заработать. К вокзалу подкатил, одного-двух подвез, вот тебе и вторая зарплата.
— Начальник-то ничего, не ругатся?
— Тесть-то? — Алексей самодовольно рассмеялся. — Не-е, хозяева нашего брата, кучера, не обижают. Сам посуди, мы же всё про них знаем: где, с кем, когда выпил, куда подвернул, что повез, — всё на наших глазах. Они сами у нас в руках. Не-е, мы с ним душа в душу живем. Я его, бывало, подвезу куда-нибудь на совещание, часа три у меня в запасе, поехал, подкалымил.
— Но, раз уж крепко зацепился, держись! Здесь-то и в самом деле шибко нечего делать. Молодые водку почем зря лакают… Вообщем, обживайся там… И домик-то нам присматривай, — отец с кряхтением поднялся
— Работать заставляй, некогда будет дуру нарезать. Потом спасибо скажет. Слава Богу, вон уж какой бычок вымахал.
— Кого ты говоришь?! Работать… Хошь бы уж за собой-то убирал. Не заставляли бы, так и не мылся бы, грязью зарос. Всё из-под палки… Да, так вы это самое, — спохватился отец, припомнив, — серьезно решили его в город взять или как?
— Не знаю, — удивленно выгнул брови Алексей, но почувствовав на себе напряженный, уже почти плачущий Ванюшкин взгляд, тут же отговорился: — Это Марина, поди, обещала. Не знаю… Куда мы его сейчас возьмем, сам посуди?! Как там еще получится, кто его знает.
— Оно, конечно, чего вы там будете с ним мотаться, —согласился отец и, считая это не разговором, приступился с новым вопросом. — Значит, помнит Самуилыч меня, не забыл… Как он там?
— А что ему, процветает… начальник… молодая жена…
— Ну ладно, дай Бог вам сжиться. А домик-то нам посмекай. Самуилычу подскажи, — може, подсобит. Чуть чо, напиши, черкни нам.
11
Ванюшка, мало вдумываясь в наговоренное, лишь однажды по-собачьи навострил оттопыренные лопухами уши, когда разговор своим размашистым крылом опахнул и его. Тут ему неожиданно привиделось, что праздничный шум скоро угомонится, расползется по темным сырым углам, и в старой избе снова будет ползти нешатко-невалко сумрачная домашняя жизнь с пьяными компаниями и тяжким махорочным духом, с отцовскими матерками и причитаньями матери, с ее слезами и молитвами посреди ночи. А брат и тетя Малина, которую уже без памяти полюбил, сядут в городской автобус, — и лишь пыль выгнется густым коромыслом на дороге и угаснет, печально ляжет на пепельную придорожную траву. И когда автобус укроется в березовой гриве, сползающей с Дархитуйского хребта к поскотине, когда истоньшает и сгинет заунывный ной мотора, падет он с ревом на твердую, в камень прибитую дорогу, или на седую проплешину солончака и будет с воем грызть седой суглинок, остро чуя соль земли, - ее засохшие слезы, - а его слезы потекут в три ручья, вскипая и пузырясь, как в ливень; и ничто в этом морошном, сжатом в овчинку свете не утешит его, не высушит слез, пока не выплачет душу до пустоты, где сквозняком гуляет тоскливый ветер.
Готовый разреветься, спрыгнул с завалинки и, весь подрагивая, кинулся искать тетю Малину. Тут же и прихватил ее возле летней кухни, хотел сразу же, взахлеб выпалить всё, что больно затеребило душу, но споткнулся, упершись в сердитый, обиженный взгляд. Она капризно покусывала нижнюю губу, красня ее, исподлобья посматривая и без того темными, а тут вовсе счерневшими глазами в сторону летней кухни, где мать слишком шумно, с бряком двигала кухонные городки — чугунки и жаровни. Ванюшка на что уж маленький и то понял, что у матери с молодухой что-то не сладилось. Он и раньше чуял, – мать раздражает предсвадебная колготня; она, не разгибая спины, поднимая на ноги восьмерых ребят, пережив с ними военную стужу и нужу, отвадилась радоваться праздникам; праздник давно стал для нее — работа еще пуще, работа, которой не видать ни конца, ни края. Выпить могла, иной раз не отставала от Петра, но веселья в ней не добавлялось, даже задористые песни выходили поминальной причетью. Вот и теперь, какая ей радость, ежли успевай жарь-парь, не отходи от печки, не говоря уж о попутной, изматывающей толкотне?! Мужикам что, наелись от пуза, напились от горла, да и похаживают по ограде, табакурят на лавочке, а тут вертись как белка в колесе. К тому же молодухе, привереде, хотелось, чтобы нажаренное-напаренное было и повкусней, и с городскими причудами; в подполе около таза с холодцом томилась, как живая, до смерти напугавшая Ванюшку, дородная щука, начиненная молотой рыбой, с пучком зеленого лука-батуна в оскаленной пасти. Эдакие причуды и раздражали мать, привыкшую изо дня в день варить картоху в мундире или жарить ее на рыбьем жиру, да гоношить окуневую уху. Ванюшка еще с утра слышал: мать ворчала, толкуя всё с теми же кухонными горшками: «Раз такая привереда, дак играли бы в городе свадьбу, а не пёрлись за триста верст в деревню овсяного киселя хлебать… Да и время неподходящее: путние на Покров Пресвятой Богородицы свадьбы справляют. Недаром ране баяли: батюшка-покров, земличку покрой снежком, а меня молоду кокошником — не девьим, а бабьим убором. А то еще ловчее присказывали: бел снег землю покрыват, не меня ль молоду замуж снаряжат. Там бы и чушку закололи, и утята-гусята подросли, да и грибов бы насолили, ягод наварили. Было б чего на стол метать…»
Не осмелившись спросить тетю Малину о своей тревоге, Ванюшка хотел, было, прошмыгнуть в огород, но тут его окликнула мать:
— Места себе не можешь найти?1 Вот отинь… Чем без дела и работы слоняться, отнеси-ка Сёмкиным, — она сунула парнишке глубокую миску, где с бугром были наложены одна к другой творожные и черемуховые шаньги, и накрыла постряпушки полотенцем. — Отнесешь, а потом дуй по щепки на пилораму, а то уж подтапливать нечем. Да миску-то с полотенцем назад неси, а то бросишь там, полоротый.
— Сама-то, — огрызнулся Ванюшка — с матерью он всегда был смелым: она ему, бывало, слово, он ей десять в ответ, так и ругаются, будто ровни.
— Я вот те счас покажу — сама! Мокрым полотенцем-то выхожу по голу заду.
— А я в город уеду, вот-ка! — заносчиво выкрикнул Ванюшка.
— Езжай, езжай, сгинь с моих глаз, идол, — махнула рукой мать. — Всё хоть одним мазаем меньше будет, — мазаем она, ругаясь, обзывала отца, но иногда и Ванюшку.
— Уеду и совсем не приеду, вот.
— Ладно, ладно, иди, не разговаривай! — сердито подтолкнула мать сына.
— Ну и пойду, чо толкаш-то?!
— Вот и иди себе. Миску-то не опрокинь, непуть.
— Сама-то кто?!
— Ой, парень, ты меня лучше не выводи! Без тебя лихо. А то ить не посмотрю на гостей, отвожу полотенцем, сразу у меня по-другому запоешь.
Ванюшка, не дожидаясь, когда материна рука поднимется на него, быстро пошел от летней кухни, прижимая миску к груди, успокаиваясь в сладком тепле, густо дышащем от постряпушек, окутавшем его, точно облаком. Мать еще крикнула вслед:
— Таньку не видел?
— Не видел, — раздраженно отмахнулся Ванюшка.
— Кудыть эта балда осиновая ушастала, хоть бы воды наносила да бегала потом. Ишь барыня, тут гости навалили, а она и глаз не кажет. Исть дак первая, а как пособить, не докличешься. У Сёмкиных увидишь, гони домой, а то сама приду, палкой пригоню. Шатующа корова…
12
Войдя в сёмкинскую ограду, Ванюшка тут же и увидел свою сестру. Танька напару с Викторкой Сёмкиной мыла и скоблила небольшой теплячок — может, от того, что и в сёмкинском доме, и в краснобаевском вечно топтался народец, шла нескончаемая гульба, а потом еще и поднималась домашняя ругань, страсть как любили девчушки отделяться, обихаживать на свой лад гнездышки, устраивая их то в тепляках, то в летних кухнях, а то и в пустых амбарушках. Вот и теперь они ладили себе жилье, при этом звонко выводили недетскую песенку:
Мы идем по Уругваю,
Ночь хоть выколи глаза,
Слышны крики: «Раздевают!..
Ой, не надо, я сама.
Когда раскрасневшаяся Танька выбежала в ограду с тазом и выплеснула помои под забор, Ванюшка сказал ей с ехидцей:
— Танька, домой придешь, мать тебе даст. Опять воды не наносила.
— Пусть твоя тетя Малина воду носит, понял! — Танька показала брату язык.