Не родит сокола сова (Сборник)
Шрифт:
— Нам эта изба еще от свёкра досталась, — пояснила мать.—Да не изба — амбар, где зерно в закромах припасали, а на лето овчины вешали. Это уж Петр венца три наростил да кухню прирубил.
— А куда дом девали, где жили родители Петра Каллистратовича?
— А никуда не дели, там давно уже Шлыковы живут. Когда свёкра, Царство ему Небесно, кулачили, дом деду Шлыкову и отошел. Тот смолоду ничо путем не делал, с ружьишком по тайге да на пече лежал, вот в бедняки и угодил. Избу ему и вырешили… Да ты его, Марусенька, видала, – вечно на лавочке сидит… Как кулачить стали, ой, девонька, такие тут страсти-ужасти пошли, помилуй, Господи! – мать торопливо перекрестилась на иконы, что виднелись из кухни. – Как нагрянули раскулачники – у нас их анчихристами звали, фармазонами, – да с имя и наши варнаки-бедняки, тоже христопродавцы ишо те… Как стали батюшку вместе с мамушкой из избы вытуривать, так батюшка и заупирался. А перед тем нажитое добро почли переписывать и таскать
— Кошмар! – молодуха горестно покачала головой и прибавила зло. – Все этот изверг усатый, Сталин…
— Не-е, девонька, это они за его спиной шарамыжничали… фармазоны всякие. Земля большая, куды там Сталину все углядеть… Сталина-то мы, что отца родного почитали… Я уж со вторым дохаживала, с Егором… Батюшка вскорости от такого лиха отдал Богу душу, вот нашу семью на выселки и не послали. Тогда нам да вот Сёмкиным амбары и достались. Да и на том спасибочки, а то бы и отца нашего на выселку турнули вместе с дедом… А кулачил-то мужиков дедушка ваш, Самуил… — мать пристально глянула на молодуху, но та выказала безразличный вид, потом, отмахнув над крупным носом смоляную бровь, стала присматриваться к тяжелой матице — обхватистому бревну, которое держало потолок, а по середине матицы сиротливо свисало кольцо для детской зыбки. В зыбке той, растолковала мать, выкачалось, вынянчилось восемь ребят, да и жених ее Алексей и Ванюшка, деверь-деверёчек. Уж лет пять как отдали полотняную зыбку в сёмкинский дом, а для матери и по сию пору слышалось и навевающее дрему, и тревожащее сердце поскрипывание веревок раскаченной, будто на весь материн век, незримой в ночной темени полотняной зыбки; слышался и приглушенный, но все же явственный плач из нее: видимо, родимые звуки, – переполнив горницу за долгие бессонные ночи, когда мать не смыкала глаз над захворавшим чадом, – эти плачи и зовы впитались в лиственничные венцы вместе с материными молитвами; впитались, затаились в тенистых, сыреющих пазах, и когда в избу стала потихоньку навеиваться старческая тишь, звуки начали дышать из стен, напоминая тому же Алексею или Ванюшке о неоплатном долге перед матерью, перед избой.
Быстро оглядев матицу, потолок, молодуха утихомирила взгляд на разлапистом фикусе, растущем из синё крашенной кадушки и пыльной кроной застившем свет из окна, и, наверно, подумала привычное: красивое-то красивое дерево, да больно уж хлопотно с листьев пыль вытирать. Подивилась, что по углам из тяжелых, застекленных рам равнодушно и сыто взирали Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Перехватив молодухин взгляд мать пояснила:
— Изба-читальня у нас погорела. Всем селом пожар тушили. Отец и приволок оттуль. Он же у нас партейный был… Думала, может, в клуб отдать, дак не велит. Дескать, тот же инспектор по налогам зайдет скота описывать, я его сразу в избу. Глянет он на портреты да, глядишь, и не станет шибко кочевряжиться, в стаюшке нос совать. На слово поверит…
— Конечно, надо было их куда-нибудь в школу отдать, – рассудила молодуха, – а тут красивые картины повесить…
В избу с шумом ввалился отец и, заглянув в горницу, сердито приказал:
— Этого балабола из избы не выпускайте,— он кивнул головой на Ванюшку.
— Чего случилось-то? — всполошилась мать.
— Чего, чего?! Идет… упал намоченный…
— Куды упал?
— Уполномоченный…инспектор по налогам идет, скот описывает. К Шлыковым подвернул. Но те-то, конечно, успели: корову оставили, а тёлок с бурунами в тайгу, на заимку угнали… Мы сейчас с Алексеем коз в баню закроем, а вы этого в ограду не пускайте, а то язык-то у него долгий, опять проболтнет. Потом плати.
Когда отец вышел, молодуха вопросительно уставилась на мать, и та с улыбкой вспомнила:
— Прошлым летом инспектор к нам зашел, а мы заранее прочухали о нем и двух телков прикрыли в бане. Инспектор… или уполномоченный какой… переписал корову, поросенка, курей, а потом давай выведывать: дескать, у вас же телята вроде были? А Ваня наш возьми да и сболтни: мы их, говорит, в баню под полок засунули. Чо с его, девонька, возьмешь?! Умишка ишо мало… От отец разорялся…
Глаза молодухи быстро скользнули по выжелтевшим, застиранным вышивкам, прибитым над койками: на вышивке гладью сидела у камышевой речки сестрица Аленушка, и нежно терся о ее колени белый козленок, – стало быть, братец Иванушка, заколдованный Ягой-костяной ногой; а на вышивке крестиком миловались на чудо-древе две диковинные птицы с яркогубыми человечьими лицами, у одной из перьев высовывались настырные девьи груди. Рядом с вышивками красовались узорно выпиленные рамочки с домашними фотографиями. Там среди выжелтевших карточек свежо и нарядно посвечивало армейское фото Алексея, снятого в парадной форме с крылистыми погонами и автоматом в руках. Молодуха порывисто встала из-за стола, подошла ближе, вгляделась в карточку, и глаза ее азартно взблеснули, на губах заиграла счастливая улыбка, — красовитый парень, кровь с молоком. Карточка, втиснутая под рамку поверх стекла, гляделась чужеродно среди темных, забородатевших лиц, среди девок и баб, гладко причесанных, уложивших косы венчиком и, видимо, боясь моргнуть, выпучивших глаза; среди старух в семейских староверческих кокошниках, цветастых сарафанах, с янтарными корольками на шеях, и даже среди ребятишек в пузыристых шкерах, стриженных наголо, подсаженных на завалинку, на лавки, табуретки, — за спинами лучисто теплеют избяные венцы, а в глазах ребятишек вековечное ожидание дивной пичужки, которая так и не вылетела из аппарата… а жизнь пролетела. Трех чад мать похоронила, и остались от них лишь эти линялые карточки да смутное материно переживание: вроде и вина, какую мать глушила в себе законным оправданием, – хворые родились, не жильцы на белом маятном свете, вот и прибрал Господь, чтоб не мучились, и поселил их ангельские души в холе и неге подле Своего Престола.
— В этой избе, Марусенька, столько слез пролито, сколько хлеба не едено, — вслед за молодухой оглядев горницу, вздохнула мать, будто разом увидев жизнь, какая ни шатко ни валко, а то чуть не скоком прошла в амбарном срубе. — Победовали, девонька, хлебнули мурцовочки по самы норки. В войну ребятишки и собак на огороде обдирали. Досталось… Ноне-то вам чо не выходить замуж — не голодные, и голь есть чем прикрыть. А вот мне-то, девонька, каково было, когда нас у тяти восемь девок наплодилось, только успевай приданное сбирай. Тогда же как жили бабы-то: лето робишь, зиму с брюхом ходишь. Там уж не до приданого, голым бы задом не сверкать и то ладно. Юбку таскашь, чиненна-перечиненна на сто рядов, сетью наскрозь светится… Чулки новы, а пятки голы. У нас-то и хозяйство было, а всё по летам батрачила. Да к своему же будущему свёкру и нанималась — то на покос, то на молотьбу. А хлеб начинаем жать, так от темна до темна и дуешь, не разгинашься. Бывалочи, аж в глазах тёмно. Снопы с суслон увяжешь, глянешь, а суслон качатся перед глазами, будто пьяный.
— Тяжело, конечно, жили,—поддакнула молодуха, с жалостливой улыбкой поглядывая на мать.
— Ну да и то сказать, жили, не тужили: и пели, и плясали похлесче нонешнего. Здоровье-то конско было. Мантулили до темна… Вечером так пристанешь, вроде уж душа с телом растается, тут бы до подушки доткнуться, ан нет, подчепуришься мало-мало и на поляну. А там… раздайся народ – пляска идет…
— Там, наверно, с отцом и познакомились? — игриво, чуть ли не с подмигом, спросила молодуха.
Мать не ответила, как бы не в силах вырваться памятью из далеких времен, и почему-то помянула свою ближнюю подружку Варушу Сёмкину.
— Ну, я-то еще ладно, а вот Варуша Сёмкина, та-то, девонька, помотала сопли на кулак. Ногота, босота… Мать у ей горбатенька уродилась, где-то Варушу прижила, вот на пару горе и мыкали. То в няньках, бедная, пристроится — не харчисто, да жить можно, а то прижмет, дак и с матерью, Царство ей Небесно, котомочки в зубы и пошли щелкать по дворам, куски собирать. Слава Те Господи, мир не без жали – полны котомы набирали, особливо ежли ярманка либо престольный праздник. Кто побогаче, случалось, и копейку сунет – помолись за его здравие да за упокой родителев. Как-то о досельну пору не в зазор было кусочничать, милостыню собирать. Я и сама маленька, как у нас изба сгорела, ходила по дворам, на погорельщину собирала…
— Как она сейчас-то поживает?
— О-ох, бедная, бедная Варуша, и в девках путней жизни не видала — доброго платья не сносила, и теперичи житьё — вставши да за вытьё. Замаялась со своим пьянчугой, пропасти на него нету… прости Господи, грешную, — мать быстро перекрестилась. — И баба-то она добрая —последний кусок отдаст, а вот не дал Бог талану. Непутная маленько, не в обсудку буде сказано, да ребятишек полну избу натаскала, — два на году, третий на Покрову. С ними пятеро ребят, а четверо уже отрезанные ломти, в город подались. В избе грязь непролазная, луканька ногу сломит, а она сидит покуриват и в ус не дует. Чо-то нонче не заглядыват, а то, бывало, так и шерстит: то по хлеб, то по чай, то по соль, а то лясы почесать. Или уж обиделась на чо, или гостей боится. А чего тут бояться-то, все свои. Она со своим мужиком Николой нашему Алексею крёстные… Маленький от их не выводился, дневал и ночевал. Со старшим в школу напару бегали… Да-а, сколь мы с Варушей пережили, ёченьки ты мой, один Бог знат, и душа затаила. Ноне-то чо не жить, а живут, как нелюди и помрут, как непокойники. Нервы себе и людям треплют, пластаются, как собаки…
Молодуха, похоже, уставшая слушать, снисходительно улыбалась, заведенно кивала головой и уже с нетерпением косила темным глазом в кухню, где был налажен стол. Поджидали мужиков, которые толковали с налоговым инспектором. Чуя, что свекровь нынче не переслушаешь, молодуха подошла к мутному зеркалу над комодом, потянулась, огладила спелую грудь, припухлый живот и стала чесать гребнем вымытые, уже просохшие волосы, загибая к щекам две пушистые прядки-завлекалочки.
3