Не родит сокола сова (Сборник)
Шрифт:
— Ну, в добрых-то домах, бывало, и согласья спрашивали. А и не спросят, дак тоже не беда — родителям видней. Больно она, соплюшка, понимат. Ей блудня подмигнет да наплетет с три короба, она и хвост трубой. А потом всю жись слезами умыватся. Ладно ежели возьмет, а то наигратся да кинет. А родители век прожили, не таких видали ловкачей. Оне уж, дева, знают, за кого отдать, а кому и отказать. Девка может себе найти на погулянье, а родители, ежли добрые, — на жизнь. Кто же своей дочке счастья не желат?! Да хошь и сына взять.
— А чего ж тогда невесты плакали, заливались?
— Дак а как же, бара, не заплачешь — тяжело с родимым домом разлучаться, жалко с отцом матушкой прощаться.
— Ну, вот вы не ответили: вы с отцом по любви жили?
— А как же, Маруся, без любви-то, ежли
— Не понимаю я этого, — насмешливо покачала молодуха головой.— Видно, плохо родители выбирали. Посмотришь у вас в деревне, редко где живут счастливо. Женщины замотанные, мужья пьют.
— Чо поделаешь, Марусенька, во грехе живем, – мать привычно побожилась, – да и жизнь такая пошла… кособокая. Шиворот-навыворот… Вот и живем, как нехристи… Тятя мой баял: раньше жили просто, да лет по сто, а теперь по пятьдесят, да и то на собачью стать. Вот оно как… и воем, за волю взявшись. Своя-то воля, она, пуще неволи…
Мать спохватилась, зябко передернулась, потому что на дух не переносила эдакие пустобайные, как она выражалась, суесловные говоря; хотя и сама ими, окаянными, грешила, но потом вслух и про себя сокрушалась, словно, сдуру поведав самое сокровенное, заголилась, подставила себя, нагую, чужим, бесстыжим глазам.
Пришли мужики, расселись, выпили, Алексей опять затянул недопетую песню:
А-а-а вернусь домо-о-ой д-на-а зака-ате дня-а-а,
Напою-у жену-у-у-у…
Переинача строчки из песни, весело пихнул невесту локтем, а когда она повернула к нему смеющееся, счастливое лицо, хитро подмигнул и быстро довел:
…обниму-у коня-а-а-а…
Невеста смачно вытянула его промеж лопаток и, придержав ладонь, огладила крутую спину, с кошачьей гибкостью приникнув грудью к Алексееву плечу.
— Смотри, в темноте кобылицу крашеную не обними. А то жену напоишь, а сам по деревне побежишь… У него здесь, чего доброго, и завлекалочка осталась.
Мать, припомнив дочку бабки Смолянихи, с которой Алексей до армии гулял и письма слал, сердито поджала губы. В деревне поговаривали, что она от Алексея и брюхо нагуляла, а потом уж в городе, мол, выдавили ребенчишка, да нечисто сделали, открылись у девки смертные ключи — кровотеченье, значит, едва отвадились. Деревенские бабы и жалели, и осуждали девку: не сберегла, мол, первую постель, устроила собачью сбеглишь, вот Бог и наказал. Мать не судила Смолянихину дочку строго ни про себя, ни в людях, жалела, – так уж чаяла ее за Алексея своего. Ну да, видно, не судьба.
Алексей, быстро поборов минутную растерянность, ничего не ответил невесте, вместо ответа ласково шлепнул ее ниже спины, а застольщикам велел:
— Давайте-ка споем что-нибудь веселое…
Мать, словно ей подали знак, наладилась плакать, опять о чем-то закручинилась.
— Ну-ка, мать, подтягивай,—приказал Алексей.— Нашу споем, краснобаевскую.
Вы не вейтеся русые кудри.
Над моею больной головой…
Мать подбодрилась, затянула, но голос ее тут же оборвался, соскользнул в плач. И у Ванюшки, как у матери, тоже слезки на колески: в горле пересохло, сузилось, и он, все так же лежа на полу, подглядывая сквозь щелку в шторах, уже вроде не дышал, а тяжко, через шершавый затор сглатывал воздух. Боясь расплакаться в голос, — не дай Бог, за столом услышат, пристыдят, что подслушивал взрослые разговоры, — но не в силах дальше смотреть на плачущую мать, Ванюшка на пузе тихонечко уполз на кровать. Там его вдруг начал колотить озноб — видно, перележал на холодном полу. Забившись под одеяло, съежившись калачом, завсхлипывал чуть слышно, видя перед глазами материно горькое лицо, неожиданно ясно осознав, что она уже почти старая и — что жутко и умом непостижимо — может… Ванюшка
7
Господи милостивый, и чего не увидишь во сне даже и в малые лета?! Узришь себя иной раз в таком богомерзком деле, что на заре аж содрогнешься при одном лишь поминании, а потом мучительно гадаешь: то ли бес водил тебя за ручку по старшным и сладостным соблазнам, то ли Отец Небесный казал всю богомерзость их, чтоб остерегался. И долго лежишь, не находя себе покоя от страха перед черным и жутким в себе, обычно притаенным, а теперь открывшимся во сне, будто даже против воли твоей. Снова припомнишь сон, окатишься холодным потом, – Господи, Иисусе Христе, спаси и сохрани, мя грешного!.. – и даже посреди солнечного дня содеянное во сне будет поминаться, маять стыдом, отчего станет боязно и неловко смотреть людям в глаза – как бы не узрели в твоих очах неуходящее жестоковыйное, но манящее, дающее полную волю во сне.
Снились Ванюшке отливающие новизной, жестяно гремящие брюки, которые отчетливо, даже во сне, пахли слежалой пылью прилавков, яблоками и даже тетей Малиной, ее духами, которыми, как он подсмотрел, гостья мазала себе лоб и за ушами. Виделось ему, как он важно вышагивает по родной степноозерской улице — влажно-голубое, словно выкрашенное акварелью небо и такое же акварельно растекшееся солнце. Идет он мимо щербатых, покосившихся оград и палисадов, с неожиданно высокого роста насмешливо косится на темные, измельчавшие избенки, на притихших по своим лавочкам соседей, которые с почтением кланяются ему и, дивясь, покачивают головами. Но парнишка даже глазом не ведет в их сторону, потому что под ручку с ним сама тетя Малина, и он, выходит, вроде как жених.
Пушистые волосы городской невесты легонько, поглаживая и дразня, касаются его щеки — роста они сейчас одинакового — и Ванюшкина голова идет кругом, а соседские ребятишки — Маркен, Раднашка с Базыркой, братья Сёмкины — высыпавшие из своих оград, как на смотрины, моргают глазами, ничегошеньки не понимая, но подойти боятся, не говоря уж о том, чтобы заговорить. Ванюшке слышится злой и надсадный голос матери, зовущий его домой, но сын, лишь раздраженно дернув плечом, не оборачивается на зов. Они выходят под ручку с невестой к самому озеру, садятся в лодку с алым парусом и плывут на другой берег. Еще слышится какое-то время гаснущий материн вопль, но уже белеют высоченные городские дома, где зазывно позванивает трамвай, из окошек которого высовываются обезьянки в матросских бескозырках, в синих тельниках, а сам трамвай везет корова, вроде ихней Майки — такая же на обличку, бурая, с простоквашными облаками по брюху, — везет, но при этом все пытается встать на задние копыта и поклониться. Невеста подает руку и затягивает его в трамвай, где на него тут же кучей малой наваливаются обезьянки и начинают шарить в волосах, в ушах, щекотать под мышками…
Ванюшка просыпается и даже в кромешной темени различает, что, умостившись с краю, спит мать, со сна обняв его за шею и горячо дыша в голову. Сын раздраженно отодвигается, потому что от матери идет мутящий сивушный дух. Вокруг вязкая ночь, и глухая после гулянки, омертвелая тишина. Покрутившись, повертевшись, поворчав на мать, своим шумным, со всхлипами, прерывистым дыханием мешающую спать, снова неприметно опускается в сон.
…Тетя Малина и Алексей, держащий два чемодана, выходят за ограду; Ванюшка рвется следом, но мать цепко держит его за руку, тогда он, плача и рыча, обзываясь, кусает за материну кисть и, освободившись, бежит без оглядки за молодыми. Вот он уже робко крадется по залитой белесым солнцем, белокаменной городской улице, потом идет смелее, сунув руки в карманы брюк и приветливо улыбаясь пестроте магазинских витрин, упертым в небо домам, из широких распахнутых окон которых глядят чистенькие, нарядные люди и все, но почему-то тетиным голосом поют песню, какую гостья пела за столом: