Не родит сокола сова (Сборник)
Шрифт:
— Конечно возьмем, раз обещали.
Брат вопрошающе покосился на нее.
— Возьмем, возьмем, не переживай, — она с улыбкой на ядреных губах, заглядывая в глубь Ванюшкиных глаз светяще-темным, потайным взглядом, взъерошила его чубчик, а когда Ванюшка стеснительно потупился, исподтишка мигнула Алексею. — У меня там двоюродная сестренка, Руфа звать, я вас познакомлю, будешь ухаживать за ней, ты же кавалер. А вообще… — она задумчиво прищурилась, — вообще-то, Леша, давай возьмем. Жалко парнишку, пусть хоть город посмотрит, поживет по-человечески. А то по деревне только бегает… Побудет у нас с месяц, а потом к маме на дачу отвезем.
— Там видно будет, — закуривая, отозвался брат. — Чего раньше времени загадывать. Будем собираться, тогда и решим.
— Не слушай его, Ваня, не слушай. Я сказала, возьмем, значит, возьмем. Только надо себя хорошо вести… Ух ты, толстоморденький,
Часть третья
1
В день приезда молодых, когда он, волнуясь, путаясь в гачах, краснея от стеснения и натуги, все же примерил брюки, сандалии и белую рубашонку, мать тут же велела все снять, и когда он неохотно стянул с себя обнову, сразу же упрятала ее в сундук, окованный узористым железом, который стоял в горнице между двумя кроватями, покрытый ярким домотканым ковриком. Убрала да еще погрозила пальцем: дескать, Боже упаси без спроса взять. Танька, которой привезли лишь портфель — будто в насмешку, потому что осталась на второй год в первом классе,— со слезами на глазах смотрела, как брат пялил на себя черненькие брючки, а когда мать отобрала их и закрыла в сундуке, наказав, чтоб даже пальцем не касался, злорадно хихикнула. Может, оттого, что гостинец ей не пришелся по душе и молодуха приветила мимоходом, обласкивая младшего братишку, предсвадебные дни Танька дома и глаз не казала, днюя и ночуя у своих подружек: то у Викторки Сёмкиной, то у Будаевой Даримки. Мать сначала отправляла за ней Ванюшку и, обзывая бездомкой, шатуньей, заставляла помогать по хозяйству, но потом в суете забывала и вспоминала, когда в бочке кончалась вода. А тут Хитрый Митрий, удивив Краснобаевых, по просьбе Алексея навозил им на мотоцикле целых три бочки, и вода долой с Танькиных плеч.
Молодуха не глянулась Таньке, и она заглазно дразнивала ее, прохаживаясь по Семкиной ограде, накручивая тощими боками, — вроде, подражая молодухе, – и, собрав губы в куриную гузку, хитровато прищурив глаза, лепетала с присвистом: «Если хотес сладко кусать, надо папу с мамой слусать… Если будес холосё себя вести, то поедес с нами в голод…» Танькины подружки, Викторка с Даримой, со смеху катались по ограде: дескать, ну и артистка… с погорелого театра.
Были гостинцы и меньшой Ванюшкиной сестре Верке, но та с начала лета гостила у тетки в соседней деревне Погромке, и свадьба прошумела без нее. Отцу же молодые привезли фетровую шляпу, матери клетчатую юбку с ремешком и фигуристой бляшкой. Отец лишь покосился на шляпу, выложенную на стол, крякнул, и было непонятно, как он относится к подарку; впрочем, оставшись в горнице наедине со шляпой, примерил ее, повертел на голове и так, и эдак, глядясь в зеркало на комодом
– И чудно, и нудно, – ворчливо сплюнул он. – Как седелка на корове… Но, может, сгодится… – на гнездо, клоктухе яйца парить, цыплят высиживать.
Мать же долго щупала кургузыми пальцами юбку, смотрела ее на свет, прицокивая языком, а потом сказала:
— Ну, спасибо, Марусенька, дай тебе Бог здоровьица. Брава юбка. Танька подрастет, дак и сносит.
— Да вы что, мама, носите сами, — велела молодуха.—У меня вон мама в театр вырядится, так совсем как молодая. По улице идет, даже парни оглядываются. А ведь ей тоже под пятьдесят… – Марина с прохладной жалью глянула на будущую свекровку, до срока выжатую, сморенную ребятишками и военным лихом. – Никаких Танек, надевайте и носите сами.
— Ой, девча, куды мне ее теперичи одевать?! Корову доить, разве что. Дак испужатся — молоко пропадет, а то ишо и не признает да лягнет. А брюки-то, Марусенька, почем?
Молодуха досадливо отмахнулась:
— Это не важно… Знакомая одна подкинула. У нас девочка ее лечилась, а сама в универмаге в детском отделе стоит. Перед отъездом захожу, увидела меня, радостная такая, спасибо вам, говорит, спасибо: дочка теперь поправилась, не жалуется. Ну, вот она мне эти брюки и принесла из подсобки… дефицит… — сейчас и потом, боясь, что мать по деревенской темени чего-то не поймет или поймет не так, старательно растолковывала, говорила четко, громко, будто мать глухая тетеря, хотя та, слава Богу, слышала на оба уха справно. — А я пообещала ее рыбкой угостить. Так что, Ваня, лови… Славные брюки…немецкие… Наши так не умееют… Сносу им не будет.
— О-ой, ему хошь советски, хошь немецки, всё как на огне горит. Шкеры чинить не успеваю, мигом продерет. Не бережет ничо… Чего губы-то отквасил, мазаюшко?.. Не нравится?.. — она глянула на Ванюшку, который как прилип к сундуку, так и не отлеплялся. — Осердился, ишь губы надул, — она опять обернулась к молодухе. — Почем они, говоришь, Марусенька?
Молодуха скривила губастый рот, – не по нраву, что ее, Марину, обзывают на деревенский лад Марусей, а мать, чуя это, еще нарошно, походя да погромче кликала и кликала ее: Маруся да Маруся.
— Ну, мама, что за разговоры. Это подарок Ване. А хорошо себя будет вести, мы ему еще и не то привезем. Настоящий костюм, как у взрослых… Хочешь?.. Да-а, может, пусть сегодня походит в брюках до вечера, перед ребятами похвастает, а потом уберем? — спросила молодуха у свекровки, перехватив жалобный Ванюшкин взгляд.
Молодуха говорила легко, складно, будто читала на сто рядов читанный-перечитанный талмуд; спрашивала и отвечала по-свойски доверчиво, как если бы не только что сошла с автобуса, поднялась в избу и перецеловалась с домочадцами, а жила тут вечно, лишь на месяц, другой отлучалась в город, где и набралась тамошнего форса, приоделась, научилась беспрестанно казать улыбку, при этом хороня глаза в темном холодке.
— О-ой!.. — мать замахала руками, испуганно округлив глаза. — Да ты чо, Марусенька, он же эти штанишонки ходом в грязи извозит. Это давно ли майчонку одел, а уж чернее сажи. Ну-ка, иди сними да одень другую, не позорь меня перед гостями. Эти брюки ему будут как раз на один день, вечером уж не признашь. Не-е, пусть уж лучше полежат пока… Беда с ним, такая, прости Господи, простофиля…. Уродился же чудечко на блюдечке… Как будет жить, ума не приложу. Старшие-то все удалые росли, семь дырок на одном месте провертят, а этот даже и не знай в кого. Разве что в братана моего, Ивана. Тот ему крёстный. На кордоне лесничит. Тоже непутевый… Ванюшка у меня поздонушка, отхончик.
— Это как понять? — улыбнулась молодуха.
— Последний парень. Маленький-то задохлик был, замористый такой, а счас ничо, выправляться стал. К ребятишкам припарился. Да тоже беда, вечно куда-нибудь залезет, всю одежонку испластат, а то еще и наколотят соседские парнишки.
2
В горнице плавал и переливался тихий закатный свет, и на стене напротив окна пятнами млела, чуть приметно колыхалась тень от фикусовых листьев. Мать и гостья сидели за круглым столом, покрытым тяжелой, вишневого цвета, плюшевой скатертью, и судачили, как могут судачить бабы, когда им выпадет редкий час на это, перебирая степенно всё, что подвернется на язык; так мать иной раз под вечер, когда не случится дома отца и, вроде, все дела на сегодня переделаны, чаевничала со своей подружкой Варушей Сёмкиной, сумерничала, разводя в мягко темнеющей избе долгие бабьи пересуды, перемывая косточки соседские, обсуждая с жалостью чьи-то изломанные судьбы, отчего свои, какими бы тяжелыми не были, казались легче. Невестка, хоть и молодая, городская, умело, почти по-деревенски цепляя слово за слово, плела тянучий разговор, для которого ей и матери не хватало только лиственничной серы, чтобы между словами жевать ее, вкусно, с лихим подсосом прищелкивая, или не хватало папироски, какую мать, как она сама выражалась, портила за компанию с Варушей, и, наконец, не помешал бы и горячий самовар и полные чашки свежезаваренного, забеленного козьим молоком крепкого чая. За разговором молодуха неприметно выпытала и про здешнюю жизнь, и про соседей, и про снабжение и цены, и даже про то, много ли свекор получает, торгуя керосином, и какой доход идет от рыбы, которую отец, засоленную в бочках, переправлял с шоферами в город. Мать только диву давалась: экая боевая, языкастая да головастая попалась невестка, вся в тятю своего Исая Самуилыча; но тут же и подозрительно оглядывала ее смуглую, холеную красу, косилась и вроде приговаривала про себя: ой, однако, девушка, ты, гляжу, и без мыла в душу влезешь и ножки свесишь. Но, увязая в тугой и теплой паутине разговора, тая в мягком взгляде больших, сумеречных глаз, мать забывала о своем подозрении, потом вспоминала и снова забывала, убаюканная плавным, нездешним говорком, и вдруг опять спохватывалась — за мягкой обличкой таилось в молодухе прохладное, по-рыбьи ускользающее, что и не ухватить сразу. Она между делом бегло, но цепко осмотрела небольшую — корова ляжет и хвост некуда протянуть — темную горницу, скосилась в куть. Изба лишь с улицы гляделась просторной, внутри же большую волю отхватила кухня с курятником, с широкой лавкой, с буфетом во весь красный угол, где посвечивали иконы, а полизбы к тому же забрала матушка-печь, так что для горницы и для запечного кутка и осталось-то всего ничего.