Не только Евтушенко
Шрифт:
– Представь, что это было не с тобой, – дает мне спасительный совет коллега.
– Легко сказать!
– Ты не понял! На то тебе и талант, чтобы остранять реальность. Все твои страсти не для жизни, а для литературы. Туды ее! Без никакого напряга. Эмоциональный осадок жизни – в литературный осадок, где ему и положено быть. Даже если от первого лица: рассказчик – не обязательно Владимир Соловьев. Даже Владимир Соловьев – не обязательно ты. Мало ли Владимиров Соловьевых! Писатель – Протей, и даже «Я» у него – множественное. Это и есть твое преимущество перед простым смертным: там, где он хватается за ножь, ты – за перо. Раздай свои переживания героям. Пиши роман.
– Уж'e. Несколько романов и тьма рассказов вокруг да около. Сбрасывал туда свои подозрения –
– Помогло?
– Пока не занялся самокопанием в этом метафизическом романе с памятью.
– Ты путаешь жизнь с литературой.
– Как всегда. Недавно в открытом эфире меня спросили: Лена в моем четырехголосом романе «Семейные тайны» – это Лена Клепикова?
– А ты?
– Ушел от ответа. Сказал, что Эмма Бовари – это я и что в женские персонажи мне перевоплощаться интересней, чем в мужские. Всё отдал героям, включая главного, полуреального, как кентавр, человека, похожего на Бродского, но не как две капли воды, в «Post Mortem», методом лжеатрибуции, и теперь уже сам черт не разберет, что принадлежит автору, а что – позаимствованному из жизни литературному персонажу. Сам уже не знаю. А теперь вот хочу отобрать у всех обратно и заговорить собственным голосом. Всю жизнь прожил чужими жизнями, а сейчас хочу жить своей.
– Поздно. Есть вещи, о которых можно говорить только в третьем лице. Помнишь совет Пруста: говори что угодно, но никогда от своего имени. Андрей Белый и тот вывел в своем мемуарном романе Александра Блока дважды – под его собственным именем как друга и соратника, а как соперника – уменьшив до одной шипящей буквы из конца алфавита. Отомстил. А ты что пишешь?
– Лебединую песню. Хотя таким, как мне, кто отдал весь свой опыт до последней крупицы, да еще кое-что присочинил, то есть домыслил, западло писать мемуарный роман. Тем более о любовных похождениях, когда явный и тайный двигатель всей моей прозы – именно любовь. На личную долю автора ничего не остается. Разве что перейти от третьего обезличенного лица повествователя к первому авторскому. Но в моем случае и это невозможно: почти вся моя проза написана от первого лица, иногда – как в четырехголосом романе «Семейные тайны» – сразу же от имени нескольких героев, а один раз – в рассказе «Дефлорация» – от имени женщины, которая подвергает себя психоанализу, пытаясь вспомнить, когда это с ней случилось в первый раз. Добавьте к этому, что писатель рассказывает не о том, что пережил, но о том, чего пережить не успел, то есть о несостоявшемся жизненном опыте, но воображаемом. Весь выложился в прозе, а теперь измышляю, как отобрать у героев мой собственный – в первую очередь любовный – опыт. Пусть даже частично досочиненный, но мой, личный, плоть от плоти. Как забрать у героев то, что сам им отдал? Как сделать вымысел – над вымыслом слезами обольюсь, да? – обратно правдой?
– Зачем тебе правда? – утешаю сам себя, будучи по натуре ультраправдистом. – Память и есть вымысел. Мемуары суть антимемуары. То есть лжемемуары – по определению. О прошлом ты вправе писать что угодно, а что было на самом деле – кроме тебя не знает никто. И ты уже не знаешь. Сослагательного наклонения нет в настоящем и будущем, зато как раз в прошлом – сколько угодно. Вот и сослагай. Именно в прошлом – и только в прошлом – мы по-настоящему свободны: менять, сомневаться, переставлять местами. Да хоть сделать его небывшим! Призвать назад вчерашний день и обеззнанить знание, как точно перевела И. Гурова твоего Дж. Барнса.
– Или наоборот: ознанить незнание. В прошлом могло случиться то, что в нем не случилось. Кто знает, когда ты его воспринимал верно – тогда или теперь. Лучше быть преследуемым, чем преследователем – на том стоял и стою.
– Ты живешь не в пространстве, а в царстве памяти, и чем лучше было прошлое в прошлом, тем печальнее оно в настоящем.
– И наоборот?
А мой психиатр не знает, как со мной быть: подавить мою тоску транквилизаторами или дать мне излить ее, как молоки, в чрево компьютера. Если только у того хватит памяти на мою память. И что возникнет
Аллергия на все, кроме котов. Прежде всего на людей, включая себя. Как в той старой фильме: кто меня удивляет, так это люди. Никого не могу видеть, даже говорить по телефону: снять трубку – проблема. Зато могу себе позволить вести себя как последний гад – положительная сторона ипохондрии.
Ван Гог на антидепрессантах дожил бы до восьмидесяти и не написал ни одной картины.
Советы и медикаменты не в помощь. Вот он, этот мост Сират, переброшенный над бездной: тонкий как волос и острый как меч. Я иду по нему, пошатываясь, надо мной, как летучие мыши, кружат ангелы и задают вопросы, и нет у меня ответов.
Вызвать из памяти к жизни, что прошляпил в прошлом. Память есть тайное знание, скрытое воспоминание: криптомнезия. Все лучше, чем амнезия. Вспоминая, узнаешь, что прошло тогда незамеченным. Разблокировать память, хоть я и не надеюсь проникнуть во всю его невнятицу – тайны, умолчания, неясности, отточия. И все-таки, вперившись в прошлое, глаз становится цепче, зрение острее, проникаешь насквозь, где раньше скользил по поверхности. Пустить по следу прошлого детектива-ищейку. Сыщика по имени Воображение. Перелопатить прошлое. Отследить в прошлом истину.
Баскервильская собака моей памяти.
Заметано: прошлое под колпаком.
Злопамятен, как слон? Я – слон? При моих-то размерах? Слоненок.
Влюбленный муж так и загнется от разрыва аорты, не выяснив правды. Как сделать старую правду правдоподобной сегодня, не пускаясь в объяснения, в оправдания, в стенания? Как заставить Отелло поверить в гений Шекспира и задушить Дездемону? Отелло убивает Дездемону не по навету Яго, а превентивно, впрок – измена этой экзотки неизбежна, когда ее любовь как сострадание (она его за муки полюбила – и за экзотику) сойдет на нет, и Кассио – вполне подходящий партнер, человек ее круга, а не шварцише со стороны. Знак человечьего предпочтения, расового сообщества, общественного, с детства, равенства Отелло принимает за реальную угрозу. Кассио и Дездемона – из одного престижного клуба, куда ниггерам вход воспрещен. Яго плетет интригу не из головы, но из вполне реального, близлежащего будущего.
Стоп!
А если Отелло ревнует к прошлому, в котором его нет, зато есть Кассио со товарищи? Спала ли Дездемона с Кассио до того, как ей повстречался ниггер? Не измена, а предыстория, не адюльтер, а обман сводят с ума беднягу, но Дездемона и не думала его обманывать, а лишь позволила ему обмануться. Вот именно: не соперник, а предшественник, что избавил милую от гимена к их обоюдному удовольствию.
Сомнения в целомудрии Дездемоны.
Толедская ночь, короче.
– Ты перед сном молилась, Дездемона?
– А ты, Отелло?
В самом деле, кто вызывает большее сочувствие – жертва или убийца?
Ревнивец Яго.
А наш сюжет тем временем движется в замогильную тьму. Представим теперь жену, которая хоть и выглядит классно и ее нет-нет да принимают за дочь ее мужа (особенно когда тот зарастает в путешествиях щетиной), но уже не представляет прежней сексуальной ценности ни для кого, окромя стареющего возлюбленного, а тот неистово е*ет свою память, воображая на своем месте, в схожей позе не соперника, а именно предшественника, которому впору – ввиду претерпеваемых сомнений и мук – позавидовать: уж лучше б она досталась тому еб*нарию навсегда, сохранив по себе саднящее воспоминание, но не скособочив мозг ревнивца. Если б можно было переиграть и оставить ее в прошлом, в памяти, молодой, прекрасной, чистой, честной, правдивой! Даже допенисуальный период делится теперь на до и после Ольвии, где все это на археологическом раскопе у нее и произошло – или не произошло, какая разница! Всю жизнь томиться невнятицей или узнать все как есть и смириться с действительностью как со смертью? Тоска по сильным впечатлениям – точнее, по сильному, одноразовому, предсмертному? Или сама невнятица есть непрерывное, привычное содержание жизни, и муж предпочитает ничего никогда не узнать? А кому умереть первым, теперь уже все равно. Не дай бог ей.