Не уходи
Шрифт:
Потом, очень быстро, появляется и тело. Ты похожа на кролика, с которого содрали шкуру, — длинное туловище, съежившаяся мордочка. Ты выпачкана кровью и кремового цвета густоватой жижей, на твоей шее — петля пуповины.
— Вот почему она не выходила…
Бьянка подхватывает пуповину, освобождает твою голову, перерезает пуповину. Потом черная рука акушерки слегка шлепает тебя по спине. Твое лицо так измазано, что понять, какая ты, невозможно. Ты синяя. Ты почувствовала шлепок, но не шевелишься, остаешься висеть на руке, словно кучка потрохов какого-то зверя. Там, за стеной из сатинированного стекла, делящей родильный зал, дежурит неонатолог. Бьянка с тобой на руках устремляется к нему. Мне уже их не увидеть, по стеклу мелькают только тени. Слышу, как включили аспиратор, это значит, что горло у тебя забито слизью, его прочищают. Ты так еще и не заплакала, ты еще не ожила. Эльза, багровая, вся в поту, смотрит на меня. В ее взгляде неверие, и в моем тоже. Оба мы думаем об одном: это невозможно, этого не может быть… Рука у Эльзы вдруг становится ледяной, и таким же становится лицо. Пауза продлилась совсем недолго, Анджела, но это была адская пауза. Я увидел Италию
И тут долгожданный крик доносится. Пронзительный, громкий, изумительный крик, первый твой крик, я и твоя мать готовы схватить его нашими мокрыми от пота ладонями. По виску Эльзы сползает слеза и теряется где-то в ее волосах. Радость не бывает мгновенной, она развертывается во времени, она безмятежна и медлительна. Аспиратор выключили, все вещи мира сего возвращаются на полагающиеся им места. Теперь все сделки, заключенные с дьяволом, утрачивают всякое значение. Ты появляешься в родилке на руках Кенту — этакая красненькая обезьянка, завернутая в белый лоскут. Я встречаю тебя, окидываю внимательным взглядом. Ты невероятно некрасива. Ты сказочно прекрасна. У тебя рельефные, отчетливо обозначенные губы, выделяющиеся на фоне совсем еще сморщенного личика; подпухшие глаза полузакрыты — все это освещение, такое неожиданное, им явно мешает. Я поднимаю локоть, чтобы защитить тебя от этого неудобного снопа света, который вырывается из так и не погашенной бестеневой люстры. Это первый мой поступок, который я совершаю ради тебя, первое мое движение, призванное тебязащитить. Одновременно я наклоняюсь над твоей матерью. Она на тебя смотрит, и лицо у нее такое, что забыть его мне не удастся никогда. В этом лице удовлетворение, и изумленность, и легкая грустинка. Я понимаю, что оно выражает: в нем мгновенное осознание миссии, которую в этот миг препоручает ей жизнь. Еще минуту назад она была просто женщиной, изнемогавшей от физических усилий, — а сейчас она уже мать, и облик ее — олицетворение материнства. Заключенная в конус холодного света, падающего с потолка, с всклокоченными волосами, которых от пережитых потуг стало как бы больше, она приобрела мощь и обобщенность прототипа.
Твою мать пока что оставили в родильной для всяких послеродовых процедур, а я пешком, с тобой на руках, отправился по лестнице в палату. Ты была легонькой, но при этом весила столько, что я чувствовал себя совсем неподходящим для столь важной транспортной операции. К двери палаты уже была прикреплена розовая кокарда. Наконец-то мы с тобою остались одни. Я осторожно положил тебя на постель, наклонился и глядел на тебя. Я был твоим отцом, и при этом ты ничего не знала ни обо мне, ни о той жизни, которая прошлась по мне. Я был твоим отцом, мужчиной с крупными и трясущимися руками, со своим собственным запахом, въевшимся в кожные поры, мужчиной, дни которого уже сложились в целых сорок лет. Ты осталась в неподвижности, лежала, как я тебя положил, была похожа на опрокинутую черепашку, смотрела на меня водянистыми глазами, всей их серой глубиной. Возможно, ты спрашивала себя, куда же девалась теснота, в которой ты до этого пребывала. Ты не плакала, лежала паинька, завернутая в слишком просторный пакет из материи. Я отметил, что ты на меня похожа. Да, ты была крохотной, непонятной, но очень знакомой. Ты, Анджела, схватила почти все мои черты, ты пренебрегла красотой матери и выбрала мой не слишком привлекательный облик. И этот облик, став твоим, непостижимым образом приобрел изысканность и благородство. Нет, ты вовсе не выглядишь красавицей сегодняшнего дня, в тебе нет нужной для этого воинственности. У тебя совсем нетипичное лицо — в нем бесконечная мягкость и нежность, в нем доброта и молчаливость, это лицо, чуждое всякой сумрачности. Я и позже всегда находил тебя девочкой редкой. А тогда я прилег рядом, подобрал ноги, сам стал похож на ребенка в лоне матери. Тебе было несколько минут от роду, я смотрел на тебя и ощущал себя нечетким и расфокусированным, в точности таким, каким меня видела ты. Я спрашивал себя: вот ты пришла из этого белого-белого мира, не принесла ли ты оттуда немножко радости и для меня? На улице занималось утро, твое первое утро… Я оставил тебя в огромной постели и подошел к окну. Там, за террасой, в самом низу, проступали очертания сада. Воздух был мучнистым от тумана, солнце пока что не показывалось. Я вспомнил тот день, пасмурный и вязкий, который занимался между жилкорпусами и бараками, окружавшими прибежище Италии. Что она сейчас делает, на этой заре, едва обозначившей себя на небосводе светлыми брызгами? Наверное, только что вытянула через форточку какую-нибудь тряпку, повешенную за кухонным окном на проволоку, и теперь, подперев подбородок ладонью, рассматривает небо, разрезанное виадуком. Я вспомнил свою мать — ей было бы приятно понянчиться с внучкой. Она бы ее увозила на лето в эти огромные гостиницы с полупансионным обслуживанием. Надо же, бабушка и внучка… На обед там обходились просто бутербродом, ели прямо на постели, обсыпанной пляжным песком; на ужин давали минеральную воду в бутылке, заткнутой резиновой пробкой; скатерть по два дня не меняли. Но стучаться в материнскую могилу сейчас не годилось. Ты родилась, весила два килограмма семьсот граммов, и у тебя мечтательные глаза, такие же, как у меня.
День получился насыщенным. Палата наполнилась посетителями и цветами. Эльзины родители разгуливали между кроватью дочери и комнатой для новорожденных до самого вечера. Явились дальние родственники, явились близкие друзья. Бабушка Нора говорила без остановки, занимала гостей, всем объясняла, на кого ты похожа. Между визитами она наводила порядок в комнате, фрукты в сиропе ставила на подоконник, цветы — в вазы. Ее хлопоты, чрезмерные как всегда, действовали Эльзе на нервы, которая лежала в ошеломлении на кровати, скрестив руки на еще не опавшем животе, с браслетиком из розовой резины на запястье. Она поднимала брови и взглядом умоляла избавить ее от присутствия матери. Я брал Нору под ручку и вел в бар при клинике. Тебя пора уже было приучать к груди. Я наклонялся над Эльзой и помогал ей. Но ты, по-видимому, была гораздо опытнее нас, ты уже все прекрасно знала. Ты хватала материнский сосок и, насосавшись, засыпала. Я смотрел на вас обеих, сидя рядышком на стуле, и понимал, что самая главная в мире связь — это та, что установилась между вами.
К вечеру я был издерган, порядком устал. Передвинул стул к окну. Туман так целиком и не ушел, на нем и сейчас замешана наступившая темнота. В саду, среди клумб, зажглись фонари, вокруг каждого в туманном воздухе сразу образовался белесый ореол. Вот мимо осторожно пробирается автомобиль, выныривает из шпалер живой изгороди, молчаливо проплывает мимо моих глаз, мимо моего носа. Никто из нас в конце концов не выживет, весь этот цирк закончится, прекратится это неотчетливое мелькание предметов и машин в темноте, фонарей в тумане, моих глаз, отраженных в стекле. Я печальный человек, таким буду и впредь, — я буду человеком, который с подозрением рассматривает свой глаз, глядящий на него с поверхности стекла, человеком, которомуникак не полюбить самого себя, который выживает вопреки отсутствию любви к самому себе. И что же я смогу дать тебе, дочка? Сейчас ты вернулась в свою колыбельку в палате для новорожденных, твоей матери нужен отдых. Поднос с нетронутым ужином стоит на кровати, а сама она теперь смотрит телевизор, звук совсем тихий, глаза у Эльзы совсем сонные. Чему я смогу тебя научить, — я, не верящий в радость, я, порицающий красоту, я, любящий женщину с худыми ягодицами, я, невозмутимо потрошащий человеческие тела, я, справляющий малую нужду у стенки и тайком льющий слезы? Возможно, когда-нибудь я расскажу тебе всю свою подноготную, возможно, в один прекрасный день ты сумеешь приласкать меня, и тебе покажется странным, что человеком, которого гладит твоя рука, являюсь я.
Рафаэлла идет через сад в жакете блекло-зеленого цвета. Она уже была здесь сразу после обеда, нащелкала кучу фотографий, даже плюхнулась на кровать рядом с Эльзой, чтобы сделать общий снимок на автоспуске, кровать так и закачалась под этой солидной ношей. Она тогда сказала, что вернется после работы, и вот сейчас Рафаэлла петляет среди клумб с пакетом в руках — это свеженькие птифуры: она и ее лучшая подруга будут лакомиться ими в этот знаменательный вечер. Вот она уже тут, выглядывает из-за полуоткрытой двери, конечно же, с непременной улыбкой. Эльза садится в кровати, они в очередной раз целуются.
— А где Анджела?
В детской.
— Значит, курить можно.
Рафаэлла, с коричневой сигаретой во рту, разворачивает пакет с птифурами и раскладывает их прямо у Эльзы на животе. Я пользуюсь этим, чтобы глотнуть свежего воздуха: в палате чересчур жарко. Я шагаю сквозь вечерний туман, впрочем, недалеко. Захожу в буфет самообслуживания, что работает при клинике, оказываюсь рядом с такими же мужчинами, как я, они тоже стали отцами всего несколько часов назад. Несчастные бедолаги — кто в пиджаке, кто в плаще, синяки под глазами, подносики в руках. В буфете стоит полумрак, оно и немудрено — пол здесь вымощен плитками темного гранита, лампы испускают тусклый желтоватый свет из-под матовых колпаков. Папаши-новички пришли сюда перекусить. Еда у нас на тройку с минусом, но побыть тут, на задворках клиники, все-таки интересно: входя в клинику, человек попадает словно бы в колонию, и этот буфет — вроде штрафного изолятора. Сейчас уже поздновато, макароны стали совсем кляклыми, у эскалопов с ломтиком лимона края побурели, подливка похожа на обойный клей. Но никто не жалуется. Слышен тихий гул голосов — как в церкви, в очереди за причастием, — позвякивают стаканы, ножи и вилки. Кое-кто в задумчивости останавливается с подносом, отыскивает среди бутылочек с минеральной водой четвертинку вина, закрытую винтовой пробкой. Сначала размышляет, брать или не брать, потом все-таки берет, потому что — а пошло оно все нахрен! Сегодня праздник. Сегодня мой петух прибавил миру хлеба. И уж четвертушку-то мы с ним заслужили.
После этого они присаживаются и начинают есть, как едим мы, мужчины, когда с нами нет женщин. Быстро, раскованно, постоянно держа наготове увесистый кусок хлеба. Едим мы точно так же, как и мастурбируем, когда настают последние мгновения и дело стремительно идет к завершению. Я стою в уголке с бутылочкой пива и парой ломтиков сыра, отщипывая по маленькому кусочку — я так его и ем, без хлеба. Мои локти на крохотном столике, на нем видны следы тряпки, прошедшейся здесь совсем недавно, я рассматриваю спины себе подобных.
Я пробыл у Эльзы всю ночь. Лакированный фанерный топчан, на котором стоял телевизор, удалось превратить в кровать, — правда, она была коротка и узка. Но ложиться я и так не хочу, я раздобываю свеженькую, незапятнанную подушку и пристраиваю ее к стенке у себя за спиной, над креслом, на которое я уселся. Закрываю глаза, задремываю… Нет никаких определенных шумов, но и тишины тоже нет. Около двух часов ночи Эльза просит воды, я подношу ей стакан ко рту, губы у нее пересохли, почти потрескались.
— Побудь со мной.
Я растягиваюсь на ее королевской кровати — широкой, гладкой, со множеством подушек. Ночную рубашку Эльзы распирает набухшая грудь, от Эльзы крепко пахнет женским потом и лекарствами.
— Мне так и не удается заснуть, впечатление, что меня крутили в стиральной машине, — говорит она.
Через некоторое время она замолкает. Молчит она, молчат ее волосы. Пожалуй, она все же уснула. Я открываю дверь, выскальзываю в темноту коридора и иду по направлению к детской. Дверное стекло теперь занавешено марлей, за стеклом угадываются очертания колыбелей, их увеличенные тени. Я кладу руку на это стекло — за ним, в этой комнате, спит моя дочь. У нее маленькие багровые ручки и на лице глаза, похожие на закрытые раковины.