Неадекват (сборник)
Шрифт:
Боли я почти не чувствую. Сначала.
А затем она приходит – тонкая линия, начинающаяся в верхней части левой лопатки, и скользящая все ниже и ниже. Я начинаю кричать. Мой палач снова заводит горловое пение, неразборчивое и мрачное.
У боли оранжевый цвет.
Как неестественно яркий желток куриного яйца, что бабушка разбивает в сковороду ранним деревенским утром. Как таблетка, купленная на танцполе ночного клуба, веселая и смертоносная одновременно…
Завершив надрез, Себастиан переносит скальпель чуть правее.
Гитлер мелодично мычит. Придерживает за плечо, его рука не дрожит. Третьим горизонтальным надрезом он соединяет два предыдущих. Откладывает скальпель на столик, которого я видеть не могу. А затем одним неспешным движением отдирает от меня пласт шкуры, оставив его болтаться растрепанной манишкой.
На какое-то время теряю сознание.
Кислотные волны, колотящие в мою лопатку, нестерпимы. Я тону в кошмарах и снах наяву.
Умоляю, угрожаю, наивно торгуюсь. Забываюсь на секунду и снова бьюсь в путах, похожий на распятую марионетку. Себастиан промокает спину чем-то влажным и прохладным. Рану начинает щипать, но на фоне оранжевого цунами это даже кажется приятным.
Язык прикушен, рот наполняется кислым. Слез не осталось, лицо горит.
Слышу шуршащий звук. Ломкий и негромкий, словно кто-то перетирает в пальцах кристаллики соли или сухую траву. Чувства обостряются настолько, что я различаю стук падающих на каменный пол зернышек.
Себастиан подходит, и мир тонет в новой оранжевой волне – он начинает что-то втирать мне в спину, прямо в распластанный наживую кусок мяса. Слышу пряный запах травы. Вою, рычу, дергаюсь, призываю на помощь Бога. Тело сковывает судорога. Сквозь ее удары я чувствую жар и раскаленные прутья, вонзающиеся в распахнутую плоть.
Мои крики превращаются в стон и скулеж. Обвисаю, уже не в силах бороться.
Дом перемалывает мою боль и ужас. Упивается ими, глотает не жуя.
Словно отклеившуюся полосу обоев, Себастиан возвращает на место прямоугольник срезанной кожи. Тревожно вздрагиваю, но сил на сопротивление не осталось.
Сперва ничего не ощущаю. Затем начинаю распознавать морозные поцелуйчики иглы, которой страж дома зашивает нанесенную рану. Под кожей что-то копошится, что-то мелкое и зубастое, словно блошиный рой. Зуд передается всему телу. Люто, безумно обдирает изнутри, но я не могу ничего поделать. Болтаюсь на растяжках, сотрясаясь, подвывая и терпя.
Как заправский хирург или портной, Себастиан завершает шов. Еще раз аккуратно промокает кровь медицинским тампоном.
Цветом боль похожа на спелый абрикос, пузатый и сочный настолько, что брызжет.
Время такое было
Когда тело пронзает в разных местах, я стараюсь не дергаться.
И все равно вздрагиваю, содрогаюсь,
Меня не трогают уже второй день.
Марина исправно приносит еду, пытается кормить с ложечки. Ем сам, неловко садясь в постели. Санжар приносит сигареты. Пашок подкладывает на тумбочку журналы и газеты. Чумаков отирается поодаль, еще не решившись начать разговор. Когда остаюсь в комнате один – плачу. Горько и бесшумно, проклиная себя за решительность. И за нерешительность тоже проклиная…
Люди, окружающие меня, ужасны. Нелюди, переловившие этих чудовищ, еще страшнее. Место, в котором я оказался, вытягивает последние силы. Золотая клетка неожиданно ударила током, преподнеся доступный и внятный урок. На уровне тех, что я сам еще недавно преподносил Колюнечке.
Амурские тигры вымирают, и охота на них запрещена с 1947 года.
Любая попытка побега будет караться существом с лицом Элайджи Вуда, втирающим в раны сухую горсть неизвестных семян.
Длина Амазонки составляет почти семь тысяч километров.
Мне дают кров, еду, деньги и секс в обмен на покорность и беспрекословное послушание.
– Держись, братюня. Такое, нах, бывает, – в голосе Пашка искреннее сочувствие. Но и порицание там тоже есть.
– Зря ты это затеял, Денис, – Санжар качает головой, невольно поглаживая левое бедро.
– Не сиделось тебе, дураку, – ворчит Виталина Степановна. – И чего тебе не сиделось?
– Еще ложечку, Денисонька, – причитает Марина, поглаживая по руке и раздевая плотоядными взглядами.
– Неужто не понял еще ничего? – роняет Валентин Дмитриевич, щелкая портсигаром.
Затем они уходят работать, а я лежу неподвижно, уставившись в одну точку, стараясь не рыдать. Под кроватью медицинская утка, но я ей не пользуюсь. Встаю со стоном, опираясь на голубые стены, спинки коек и двери, бреду в туалет. Боль стала верным спутником. По сравнению с ней зудящая шея после детского укуса – сущий пустяк, о котором я даже начинаю забывать.
Боль напоминает мне, чего делать нельзя.
Но еще она напоминает мне, что я жив.
Чумаков набирается решительности к вечеру второго дня, проведенного мной в кроватной норе из одеял и подушек.
Вечером, когда ужин еще не готов, но свободное время уже началось. Дожидается, пока старуха уйдет в санузел, а Пашок завалится на койку, заткнув уши шнурками плеера. Подходит робко и по дуге, как нашкодивший, вымаливающий прощение пес.
После всего, что произошло со мной в последнее время, я даже не нахожу сил, чтобы прогнать его или вызвать в душе новую волну ненависти. Прикрываю ее огонек воображаемыми ладонями, не позволяя ни угаснуть, ни набрать силу. Замираю.