Неадекват (сборник)
Шрифт:
Валентин Дмитриевич с кряхтением опускается на свободную кровать. На то же самое место, где сидел вечность дней назад, рассказывая про счастливого мальчика. Очки на носу, но газеты в руках нет. Выглядит рассеянным и одиноким – худосочный старик, половину жизни отмотавший по зонам.
Говорит:
– Как ты тут, Диська?
А еще:
– Если чего нужно, ты скажи, я с кухни принесу…
И еще:
– Понимаешь ведь, что это все не просто так?
Молчу, демонстративно закрывая
– Всему время свое, Диська, – бормочет тот, покачивая головой и переминая в пальцах папиросу. – Отпустят нас, как пить дать. Только в свой час. Когда искупим, так сказать. – Нервный смешок. – Кому-то больше, кому-то меньше. А в самоволку ты зря. У нас на зоне в девяносто седьмом так троих корешей положили, а ведь тянуть не больше двушки оставалось…
Стараюсь не слушать. Пытаюсь забить его монолог чем угодно – даже воспоминаниями о недавней пытке. И не могу.
Перед глазами появляется лицо Жанны, строгое и улыбчивое одновременно. Колюнечка, пауком подбирающийся ко мне из-под стола. Воображение рисует, что в камере пыток над моей головой висела вовсе не лампа, а самый настоящий факел. Грани реального и вымышленного стираются, наполняя разум самым обыденным ужасом…
– Я ведь не стал в кучу стрелять, – завершает Чума, наконец-то сфокусировав взгляд на мне.
Вероятно, дрогнувшие веки выдают мой интерес. Валентин Дмитриевич приосанивается, воодушевляется и тут же поясняет:
– Лихие годы были, Диська… Многих не пощадили. Кто-то сторчался, кто-то спился, кого-то в зоне вальнули, кто-то ментовскую пулю словил. Я не оправдываюсь, нет. Заставила жизнь. За это и страдаю.
Чудом удерживаюсь, чтобы не рассмеяться. На моей спине под пластом заново пришитой кожи сотня блох устраивает пир, отчего колкие судороги разбегаются даже по бедрам и икроножным.
– Так ведь и доброе бывало, – продолжает Валек, пряча сломанную папиросу в карман стареньких спортивных штанов. – Не стал я в ту кучу стрелять, не стал. А ведь начиналось как! Резко, нахрапом. Уж не помню, кто первый за волыну схватился, наши или ихние… Да и не важно это, все равно бы миром не поделили.
Меня потряхивает, словно в тридцатиградусный мороз. Не от холода.
– Наших тогда троих положили… «Восьмерку» Серегину так потом завести и не смогли: сжигать пришлось – двигло, что решето твое стало. Ну, бригадиры и озверели вконец. Сотни три патронов выпустили, верно говорю.
И продолжает, глядя в потолок:
– Семеро их было… Ага, точно, семеро. Или восемь. Щенки совсем, берега попутали, тявкалки свои на старшаков пооткрывали… Всех зажмурили. Кого на месте, двоих в затылок контрольными. Давай тела к канаве таскать. Потом
Перестаю дышать, даже не пытаясь просчитать вероятность совпадения.
Это невозможно.
Говорит:
– Мне старшие «калаш» дают. Мол, причеши кучку, чтобы на верняк. А я встал на краю оврага и замер. Лежат они, жмурики твои, под ногами, кто как изогнувшийся, а я фотки с войны вспоминаю. Про фашистов и расстрелы. Думать, конечно, времени не было. Время такое было, Диська, понимаешь? Не берегло времечко никого. Кто прокрутился, тот и на коне. Если бы не наркота, будь она неладна…
Мои губы издают свистящий звук. Словно закипает чайник.
Мимо проходит Виталина Степановна, вытирая мокрые волосы ярко-розовым полотенцем. Такой же цвет имеет мое удивление. Неверие в только что услышанное от Чумакова. С хлопком закрывается раковина, в которой прячется моллюск моего здравого смысла.
Продолжает:
– Очередь я, конечно, дал. Нельзя было не дать, время такое было. Покажешь слабину, самого сожрут и в овраге спать оставят. А от машин уже торопят, кричат. Ну и пальнул я. От щедрот так, не экономя. Но не в кучу, а мимо, по кустам. Все, говорю, нашпиговал, что твою утку. И смеюсь, как сейчас помню, задорно так, громко. Винтовые – они смешливые…
Открывает портсигар, вынимая новую папиросу. Я неподвижен, как тектоническая плита.
Говорит:
– Был там живой, точно знаю. Он, конечно, кончился наверняка. На дворе-то весна едва-едва, а стрелка верстах в двадцати от города. Но не от моей руки он кончился, Диська, вот что важно. – Вдруг подается вперед, глядя прямо в глаза. – Как думаешь, зачтется мне?
Оледеневший, не отвечаю и не шевелюсь.
Выдерживаю паучий взгляд, а затем опускаю веки. По-настоящему, без прищуров и подглядываний. Мне хочется перегрызть Чумакову горло. Впиться зубами в щеку, как это сделал со мной Колюнечка, и оторвать смачный, брызжущий алым кусок. Выплюнуть его в лицо Валентина Дмитриевича и впиться снова.
– Эх, Диська, – говорит тот, тяжело поднимаясь на ноги. – Если б ты понимал…
Я могу попробовать убить Чумакова.
Как только наберусь сил и залечу обе раны. Если не получу новых. Если за мной не усилят контроль. Могу попробовать убить его вилкой. Или задушить. Или утопить в унитазе. Но что-то внутри – там, где подкожные блохи заживо жрут мою плоть, – подсказывает, что Себастиан не позволит совершить возмездие.
Потому что карать или миловать в Особняке могут только его хозяева…