Небесные верблюжата. Избранное
Шрифт:
— Дерзкая!
— Я творец! Я светлый ураган Бальдера! И слышен топот твоих ног.
Впереди, в просветах еловых вершин, бархатная, расплавленная заря. Безмолвие — ее голос. Она — знак, обращенный к тебе, — и в этом уже состоит договор… Приложи палец к губам! шш-шш…
Сумерками возвращаешься и не слышишь ни ног своих, ни дороги. Ты превратился, человек, в сумеречное создание. Ты полна ведения, но говорить тебе не хочется. Ты могла бы разговаривать глубокими тихими знаками, как разговаривает вечернее тихое небо. В доме уже совсем темно и только смотрят в комнату
Но если ты не будешь верной и непреклонной; если захочешь скорее сбросить с себя то, что делает тебя особенной и твоей собственной. Если испугают тебя одинокие часы кануна принесения жертвы, — и подвиг чистого безмолвия, и горькие обиды тех, кто покажется тебе прекрасными, — тогда тебе придется бояться белых ночей и длинных зорь начала лета. Этих стражей зорь, когда заключаются знаки.
Но снимется ли до конца отмеченность?
Ты будешь говорить другу: «Я почти не люблю белые ночи! Они томят, они смотрят, и я не нахожу себе места! Я не люблю их, хотя они красивы!»
Потому что когда-то, человек, — ты предала свои мечты. Ты сдалась. Ты забыла прежнее, ты даже не заметила этого. Сказала: «Прошла молодость — мне уже за тридцать, все мы успокаиваемся».
Но с тех пор тебе стали мучительны белые ночи. Стыдишься, ходя по саду, плакать, молиться перед кустом жасмина или стволом березы в белые ночи! Не выходишь по нескольку раз вечером все с тем же замиранием встретить белеющий ствол или шпиц, башню хвойной вершины в конце дорожки… И ты права бояться! Лучше постарайся устроиться так, чтобы не встречать эти глаза, эти призывы, — в белые ночи! В белые ночи!
А вечера молодого лета бывают светлы и прозрачны как слезы!
Один разговор
Я возвращалась в город из гостей, где было очень светло, празднично и больно. Потому что есть такие парадные комнаты, страшно яркие, с громким, непринужденным, обособленным, — уже готовым без вас, — шумом. Куда входить всегда больно, неловко, где бываешь всегда бедняком и дураком, а когда оттуда уходишь в темноту, то чувствуешь себя сиротой на всем белом свете. Такие комнаты перед Рождеством — этим жадным праздником счастливых — просто невыносимы.
Вы оглядываетесь еще раз на освещенные окна, — нет, нигде, никогда еще огни в окнах не были так красивы. И люди не жили так ярко и весело!..
Было хорошо и тихо под вечер, когда я заждалась моего поезда на лесной маленькой платформе.
Сквозь темноту чуялось кругом много, много леса и что-то в темноте свершалось важное.
Оттеплилась земля, капало с крыш, и мокрые стремительные прутья молодых берез молились восторженно и робко при свете фонаря в близкое, доверчивое, теплое небо.
Семафор поглядывал на меня дружелюбно зеленым глазом. Я прохаживалась взад и вперед по недлинному дощатому помосту и все смотрела, как молились прутики в глубокое тихое небо, поблескивая при тускло единственном фонаре каплями воды.
Это было долго, и душа моя стала слышать немного больше, чем обыкновенно, и я услышала, как земля просила ее:
«Послушай,
Защищай моих детей, — их обидели, они служат в конторе вместо того, чтобы писать стихи, вместо того, чтобы любоваться на свободе мной.
Главное, никто не замечает, что они красивы, потому что на них штиблеты кажут ушки, панталоны вытянулись на коленках, а веснушки неуместно садятся на нос, — так, — на нос, над глазом. Они не умеют и поклониться, не пятясь назад и не наступая окружающим на ноги!
Прими моих детей, — они застенчивые. Где надо промолчать, они от страха говорят страшно громко, так что все с негодованием оглядываются. А у себя в конуре они потом катаются от боли по постели, вспоминая свои светские подвиги, так им невыносимо неловко, — они готовы кричать и кусаться от застенчивости. А никто этого не понимает, что значит впадать в бешенство и кусаться от застенчивости.
Ничего я не умею для них, хотя я плачу об них: с меня же срезают прутья и палки, чтоб бить моих детей».
Она говорила с милым огорчением, и лучи шли от нее нежные и ласковые, и влажные, как пух, а оттепель и березки молились, точно молодой кто-то жалел и вместе побаивался кого-то строгого вблизи.
А в лицо мне пахнуло талым снегом. Из-за поворота помчались свитки. Прянул локомотив, сверкая глазами.
За мной оставалась капающая нежными голосами лесная станция, и было теперь так, точно я несла на груди клад, или шла стоять где-то на часах.
И резкие свистки мне показались из-за леса свежими, как смола, и смелыми.
Воображаю себе дорогого мальчика, желанного, говорю ему: будь страшно искренен.
И тогда делается больно, — что должен он пережить. Чем ему ответит жизнь? — Побоями? Я хочу взять свое пожелание. — Мне больно за нежный овал его подбородка и за его тихие большие руки.
Я говорю, — будь счастлив.
Но откуда-то от хвойных корон на высотах приходит храбрость и еще «будь готова».
— Будь искренен, а я не буду бояться боли! Будь искренное, будь честное дитя.
Охвачена осенью осинка, Стремится в высь. Страшно за ее душу, С восторгом молю — вернись. Вернись из синего неба, светлый огонь. Плачу я о тебе, — о тебе.Вася