Небо и земля
Шрифт:
— Вот что, папаша, — сказал он, — время теперь беспокойное, надо бы тебе сегодня же ко мне перебраться.
— Да что ты? — встревожился старик. — Для чего я тебе вдруг надобен стал? Отсюда уезжать не хочу: садик хороший, сирени много, канареек на рынке накупил. Тут бы мне и жизнь доживать, а ты опять — уехать…
Босыми ногами он тяжело ступал по свежевыструганным половицам.
— Никуда отсюда не поеду…
Быков улыбнулся, подошел поближе к растерянно моргающему старику.
— Дело, конечно, твое. Но если ты сам не поедешь,
Старик сморщился, лицо его стало маленьким, с кулачок, и, с опаской поглядывая на сына, он взмолился:
— Дай мне век довековать по-моему!
— Я тебе дело говорю, а ты шутишь. Слушай внимательно: не сегодня-завтра красные покинут город. Мы уедем отсюда. Тогда тебе тяжело придется, если останешься здесь: хозяин дома на тебя докажет, и сразу же белогвардейцы в тюрьму повезут.
— В тюрьму? — недоверчиво спросил старик.
— Обязательно арестуют.
— За что же меня в тюрьму возьмут?
— За сына. За меня. Не простят тебе беляки, что сын твой — большевик, краском да еще летчик. На первом же фонаре повесят.
Только теперь старик сообразил, что сын говорит всерьез, не подсмеивается над ним, и, всплеснув руками, заботливо спросил:
— А сам ты отсюда уедешь?
— Конечно, уеду.
— Значит, и я собираться буду. — Он торопливо начал надевать штаны, от волнения никак не попадая ногой в левую штанину, и сердито сказал: — Вечные напасти! Что и за жизнь — прямо как в цирке! А отчего ты, думаешь, летчиком стал? От мамаши твоей, не иначе. Очень она цирк обожала, особенно полеты под куполом. Тобой тогда тяжелая была. И вот, поверишь ли, совсем уже на сносях, а меня, бывало, торопит: «Пойдем в цирк да пойдем!» Не иначе, как и ты в неё, — тоже высоту полюбил. Не раз я тебе уже говорил об этом.
Он смахнул рукавом слезу и, забыв обо всем, сел на стул.
— Что же ты опять расселся? — сказал Быков. — Беда с тобой, папаша! Ванюшу покличь.
— Ванюша с утра еще к вам на аэродром пошел. А меня не торопи. Я потихонечку соберусь и доберусь до вас кое-как.
— Может, за тобой машину прислать?
— Отчего ж? Если хочешь, пришли!
Быков договорился с отцом, что машина за ним придет к вечеру. Старик прослезился, обнял сына:
— Спасибо, уважаешь старика! А то я очень стар стал, беспамятлив.
На аэродроме, в домике, который занимал Быков, сидели за столом Лена с Ваней и играли в карты.
— Видишь, — сказал мальчик, — не везет мне в карты, в дураках остаюсь. И решил я, что надо играть с умом, тогда удастся найти систему, по которой выигрыш обеспечен. Главное, надо обдумывать каждый ход.
— Выдумщик ты! — весело сказал Тентенников. — Вечно что-нибудь оригинальное придумаешь. Помнишь, как у нас в отряде на фронте обретался? Я и тогда уже думал: обязательно в жизни какое-нибудь веселое коленце выкинешь.
— Я человек железный, — не без самодовольства сказал Ваня.
Тентенников, повеселев еще больше, поднял
— А не врешь насчет железа?
— Не вру, — отбиваясь, кричал Ваня, а Тентенников, не выпуская его, насмешливо проговорил:
— Если от глупостей не отречешься, я тебя на пол брошу.
— Бросай!
Он был, как всегда, непоколебим, хотя и стыдно ему было играть роль какого-то мальчишки: ведь он, черт возьми, человек почти взрослый, он читал серьезные книжки, о которых Тентенников не имеет никакого представления, — и вдруг его берут за шиворот, подымают как ребенка и, туда же, — еще смеются над ним!
— Пусти! — сказал он визгливо, пытаясь высвободиться. — Да пусти же, Кузьма, наконец! Мне твои шутки надоели.
— Так уж и надоели? — снова усмехнулся Тентенников. — А ты знай свое — и терпи! Без терпенья и шнурка на ботинках не развяжешь.
Ваня совсем огорчился.
— Я кричать буду, — проговорил он со слезами на глазах, вцепившись в могучее предплечье Тентенникова. — Это ни на что не похоже! Это просто издевательство надо мной!
Он еще раз взмахнул ногами в воздухе и заплакал. Огорченный Тентенников усадил Ваню на кровать и стал оправдываться:
— Не хотел я тебя обидеть, а ты — в слезы!
— Нет, Кузьма, я не обиделся, — глотая слезы, твердил Ваня. — Я так просто. Ты, пожалуйста, не обращай внимания.
Лена снова сдала карты, но Ваня уже не прикоснулся к ним. Усевшись в углу на широком полене, поставленном т'oрцем, он вытирал слезы и, стараясь не смотреть на своего обидчика, чтобы не спала обида, затеял разговор с красноармейцем, чистившим оружие Быкова. Но красноармеец был неразговорчив и на Ванины расспросы отвечал односложно.
Ваня тоже замолчал и хотел было уйти совсем из комнаты, но потом, прислонившись к стене, стал припоминать обиды нынешнего дня, огорчился еще больше и решил, что надо сделать какой-нибудь необыкновенный подвиг, и обязательно в самую ближайшую пору, — тогда Тентенников удивится и не будет уже больше относиться к нему как к несмышленышу-мальчишке. Он задумался, закрыл глаза и задремал.
— Считаю, — слышал он сквозь сон, — считаю. Спень-спнем весь день ходил, оттого и злой был сегодня. Вставай скорей!
Он приподнялся, протер глаза. Тентенников низко наклонился над ним, веселый, улыбающийся, добрый.
— Сердишься? — спросил Тентенников, скаля белые с синеватым блеском зубы.
— Нет, не сержусь больше, — с готовностью ответил Ваня. — Только ты, пожалуйста, Кузьма, надо мной не смейся. Я, конечно, не обижаюсь, но мне это бывает неприятно…
— Больше не буду.
Они помирились, и Тентенников шепнул ему на ухо:
— А за это мы берем сейчас тебя на станцию. Поедешь?
— Я тебя очень люблю, Кузьма, — сказал Ваня, прижимаясь к Тентенникову, — и Быкова люблю, и Лену, а Глеба мне очень жаль. Как бы хорошо было, если бы он теперь был с нами!