Небо остается синим
Шрифт:
Внезапно подул ветер, и небо заволокли серые тучи. Незримая рука задернула занавес, дали потонули в оловянном тумане, с неба сыпалась мелкая назойливая изморось. А люди продолжали стоять на аппельплаце. Дождь проникал сквозь одежду, и она прилипала к телу. Все стало скользким и отвратительным. Может, о них забыли?
— Придвинься ко мне, не то совсем промокнешь, — позвал Баняс. Он держал над головой бумажный мешок из-под цемента. Баняс был спокоен. Неужели все примирились со своей судьбой?
В ту же ночь их отправили в маленькое
На следующее утро он проснулся от криков:
— Los, los, aufstehen! Встать! Antreten! Строиться!
— Но ведь мы легли так поздно! — пробормотал Фолькенс.
— Ты что, не слышишь? Вставай! Или захотел тумаков?! — прикрикнул на него Баняс.
Фолькенс послушно поплелся за товарищами. Словно скотина в стаде. В то утро ему никак не удавалось проглотить на бегу теплую баланду, именуемую супом. Ругань. Крики. Кто-то спотыкался. Падал.
Заключенных поучали: идешь по улице — смотри только вперед. Бегать надо, соблюдая порядок. Но Фолькенс не мог удержаться от соблазна и огляделся по сторонам. Было раннее утро. На улице — ни души.
Вдруг открылась калитка. Из нее вышли мужчина и женщина. Молодые, веселые. Мужчина нес чемодан: видно, провожал жену, которая уезжала куда-то. Он поздоровался с начальником охраны. Фолькенс с жадностью смотрел на этот осколок живой жизни.
Городок еще спал. Малейший шум мог разбудить его. Потому бежать приказано было тихо. Но как бежать бесшумно в деревянных башмаках? «А голова на плечах у тебя есть? Или этому тебя должен обучить немец? Обмотай башмаки тряпкой!»
Задыхаясь, весь мокрый, Фолькенс приступил к работе. Вместе с заключенным французом он должен был перевозить на тачке сырье из одного цеха в другой. Тряслись ноги и голова, по телу разливалось тупое оцепенение. Господи, что же будет дальше? К обеду перед глазами все мелькало, трудно было держаться на ногах. Какое унижение испытал он, впервые взявшись за тачку! Но прошел час, и он стал приноравливаться, как бы поудобнее ухватить ручки, чтобы не сорвать кожу с ладоней, старался, проходя мимо эсэсовца, увернуться от побоев.
— Comme — ci, comme — са!! — восклицал француз и ловко нагружал тачку так, что в середине она оставалась пустой.
Со стороны казалось, будто тачка нагружена доверху. Как искусно он это делал!
— Comme — ci, comme — ca! — Эти отрывистые слова подбодряли Фолькенса.
Наступил вечер. Фолькенс лежал на нарах. Каким невероятным представлялось ему все, что происходило с ним! Боже, как мало воздуха! Чех, бывший актер, еле дотащившись из уборной до своего ложа, мрачно острил: «Я на четвертом этаже живу, а ты?» — «А я на третьем». — «Чудесно! Живем в мансарде, пропахшей шоколадом! Ха-ха! Так мне не везло даже в утробе матери!»
Субботний вечер. В это время Герта обычно собирала в дорогу провизию. «Какое сало возьмем с собой? Копченое подойдет?» Он возился с рыболовными снастями. Завтра воскресенье: они едут на море. Там он забывает даже о лаборатории. Как мог он считать таким естественным все это: воскресные поездки, мягкие пенящиеся волны, шум прибоя?
Фолькенс стал тормошить спящего Бакяса.
— Что? Переписываться? — сердито проворчал Баняс. — Да ты с ума сошел! Спи, Петер! Говорю тебе, спи! Надо беречь силы, не то не видать тебе Герты как своих ушей!
А на следующее утро снова:
— Los, Ios, aufstehen!
Спустя несколько дней произошло событие, которое заронило в душу Фолькенса искру надежды. Мастера-немца перевели на другую фабрику. Эсэсовцы позвали Фолькенса:
— Ну-ка поди сюда, датчанин! Ты нам нужен.
Он стал исполнять обязанности мастера.
Начальник был доволен его работой. Более того: гаупштурмфюрер даже поинтересовался, откуда Фолькенс родом и давно ли он находится в лагере. Благосклонно улыбаясь, он пообещал добиться разрешения послать письмо жене.
Фолькенсу дали бумагу и карандаш. Он долго вертел его в руке. Приказано уложиться в пятнадцать слов. Который раз он переписывал письмо, а все получалось больше.
Однажды, во время ужина, когда штубендист разливал суп, в бараке появился старший по блоку. В руках он держал бумагу. Зачитал номера: пятерых военнопленных советских офицеров вызывали в канцелярию. Немедленно. Фолькенс видел, как один из них вздрогнул. Но тут же, справившись, встал, отдал соседу недоеденный кусок хлеба и пожал руки товарищам. Фолькенс ощутил в своей руке его сильную руку. Долго помнил он это рукопожатие.
— Держитесь, ребята!.. — были последние слова офицера.
Фолькенс смотрел, как стыл суп в мисках. Все слабее, слабее струился пар. Путались мысли. Было тихо. Кто-то неосторожно стукнул скамейкой. Запах шоколада стал еле слышен.
Снова утро. Снова подъем. По пути из умывалки Фолькенс на лету ловил брошенную ему пайку хлеба. Хлеб уже не выпадал из рук. Фолькенс даже приловчился на бегу хлебать суп. На рассвете он вместе со всеми бежал на фабрику. А Баняс хитрый — устроился писарем.
На работе Фолькенса по-прежнему хвалили. Начальник цеха сказал:
— Тебе никто худого не сделает. Только работай усердно!
А он понял: «Ты датчанин, Фолькенс!»
Одного арестанта за какой-то пустяковый проступок на пять дней лишили хлеба. Все пять дней Фолькенс делил с ним скудный паек. Баняс молча смотрел, как Фолькенс разрезал свою порцию и передавал половину товарищу.
…Эсэсовец обвинил троих арестантов в том, что они в рабочие часы загорали на солнце. Что? Работали? В руках были кельмы? Тогда зачем сняли рубашки?