Небо за стёклами (сборник)
Шрифт:
Апельсиновый запах проник и к ней под простыню. Он был ей сейчас ненавистен, как и те, кто их ел, с удовольствием причмокивая. И у нее в тумбочке рядом с бутылкой кефира и сдобными булочками лежали красные корольки, которые она так любила. Мать это хорошо знала и тоже постаралась. Передачу принесли с утра, как и другим. Но она равнодушно взглянула на то, что ей принесла мать, и попросила убрать все в тумбочку. И теперь ей ничего не хотелось. Ничего не надо, ничего… Лишь бы ее не трогали. Оставили в покое.
Все-таки она решилась. Им не удалось заставить ее взять ребенка. Как они ни требовали, она устояла. И пусть те, кто рядом, считают ее последней… Не их это дело. Так она решила
Закрыв глаза, видела взгляд матери. Последний ее взгляд, когда попрощались в приемном покое. Умоляющий взгляд ее глаз, полный напрасной надежды. Ее лицо, будто стянутое на скулах, сжатые без улыбки губы. Непривычные для нее слова:
— Иди, иди, доченька… Дай бог…
Она ничего не обещала матери, но и не говорила о своем бесповоротном решении. Было ни к чему. В последние дни владело ею безразличие. Не хотела видеть никого. Двигалась по квартире словно в каком-то забытьи. И даже присутствие матери, когда та приходила с работы, переносила с трудом. И мать, видимо, это понимала. Старалась держаться так, будто ее тут и не было. Говорила мало и тихим голосом. И телевизор включала так, что едва было слышно.
Она отлично понимала — мать боится начинать с ней разговор. Может быть, она и догадывалась о намерении дочери, по тем более не решалась обмолвиться и словом. Она же молчала, потому что знала — в том, на что решилась, никогда не получит поддержки матери.
Ни сто думалось, что, может быть, она умрет, и тогда все было бы таким простым. Ничем не надо терзать себя. Иногда приходила мысль, что умрет обязательно, и думать об этом было жалостно и сладко. А то совсем напротив, брал ужас. Неужели так может быть?.. Ведь она же такая молодая. Совсем почти ничего, не видела, не жила, ничего не сделала… За что же, за что?
И вот все было позади. Она поступила, как задумала. Мать ничего — смирится. Что попишешь. Не выпроводит же ее, в самом деле, из дому. А здесь? А ну их всех! Не знает она никого и не хочет знать. Никогда больше ее и не увидят. Пусть радуются тому, что у самих все хорошо. Ее это не касается.
И больничные. Ну поругают ее, поругают. А что сделают?! Ничего не могут. Есть такой закон — ее право. Не первая она и не последняя. Сами вскормят и отдадут куда надо. Слышала она, узнавала, были такие случаи, и не один раз.
Ну, а она сама? Забудет. Уже, кажется, забыла. Не видала его, и как не было у нее, не было.
Вон и кончилось, что началось в прошлом году и казалось никогда не поправимым. Теперь и думать больше не надо. Ни о ком не надо. Снова сама для себя. Все! Все!
Под простыней становилось душно. Попробовала сдвинуть ее с лица и посмотреть, что делается, рядом. Думала, что все на нее смотрят. Лежала на всякий случай с прищуренными глазами.
Но оказалось — на нее никто вовсе не смотрел. Женщины не то спали, не то дремали на своих койках.
С левой стороны тихо переговаривались две матери. Одна молодая, круглолицая и розовая, — казалось, не только что отмучилась, а словно вернулась с лыжной прогулки. На полных ее губах мелькала довольная улыбка; другая была много старше. Рядом с розовой казалась старухой, хотя и было ей, наверно, куда меньше сорока. Прибранные назад волосы открывали худощавое лицо, впалые щеки и лоб с наметившимися морщинами. А глаза у женщины были большие, серые и словно напуганные.
— Я Глебке своему и говорю, а что, если двойня? — торопливо шептала молодая. — Живот у меня во какой был, не видели? Ну чего будем делать? А он незадумчивый, Глебка-то. А что, говорит, выкормишь и двоих. Ты здоровая, вон какая. Хоть
О господи, господи!.. Она готова была зажать уши. До чего нестерпима была эта чужая радость, так неприкрыто высказанная. Сколько ей лет, этой толстухе? Может, немногим больше, чем ей… Смотрите, не унимается. Да заткнись ты со своим Глебкой! Мне-то какое дело? Мне зачем слушать?
— А что же, бывает, — негромко отозвалась другая. — И три бывает, ничего, живут. Если молодая да здоровая, сил хватит. У меня-то третья. Первый парень. Шестнадцатый уже, а это опять девчонка… Муж-то ничего. "Пусть, говорит, и девчонка, мне — одно". А и спокойнее с девчонкой. Старшая станет помогать растить. Теперь что — квартира у нас. Первого-то я в общежитии выкармливала. В комнатке нас три матери. Так получалось… Муж у меня на другом этаже в мужском, а я тут мыкаюсь, кашку на общей плитке подогреваю… И болел, и все было… Сколько я наплакалась. А ничего — вырос парень. Ростом-то уже с отца. Вот как вместе придут, увидишь.
Нет, не выдержала она. Повернулась на другой бок, снова натянула простыню на голову.
Не слушать этого. Ничего не слышать!
Зажмурила глаза. Уснуть бы сейчас. Уснуть и снов никаких не видеть. Но не шел сон.
Когда это было? Кажется, уже давно.
Высокий и узкий цех № 4, куда ее определили сразу после училища. За окнами еще не задается весна, а солнце уже вовсю шпарит в окна и заливает цех золотистым светом. Стрекочут машины. Много их. Длинный ряд женщин и девушек — склонились над столиками, шьют. Когда Валя отрывается от своей работы, видит перед собой тех, что сидят впереди. Видит вытянутые, как по нитке, ряды столов с машинами и сливающиеся в одну цветастую линию лоскуты материи, из которых шьются платья.
Стрекот машин соединяется в общий единый гул. Но все привыкли к нему, и шум машин не беспокоит, даже наоборот, когда приходит перерыв и машины одна за другой обрывают свой ход, наступившая тишина в цехе кажется странной. Словно чего-то не хватает. И вот удивительно — музыка по радио становится будто лишней и мешающей говорить, а в часы, пока работаешь, она, кажется, даже помогает.
Впереди Вали за машиной сидит Людка Разумная. Надо же, чтобы человеку досталась такая фамилия! Сколько еще в училище было на этот счет шуток. Вот уж не подходила к Людке ее фамилия. Была она простой и необидчивой. С подругами ладила. Старательная была девчонка. Но насчет ума, тут не отличалась. По общим предметам соображала слабо. Встанет к доске и молчит, молчит, только уши пламенеют, но по практике шла хорошо. Шить научилась раньше других, и Людку хвалили. Училище окончила подходяще. Вместе их с Валей определили в четвертый цех, где работа была тонкая, — шили легкие платья и халатики.