Нечего бояться
Шрифт:
Естественно, когда пришла ее очередь, она была такой же упрямой. Ее первый удар обездвижил ее гораздо сильнее, чем отца: она была обширно парализована в правой части тела, и ее речь нарушилась больше, чем его. Наиболее связно она могла выражать свою дикую ярость от того, что случилось с ней. Действующей рукой она тянулась и поднимала пораженную руку. «И разумеется, — говорила она, звуча в этот момент, как в старые годы, — эта штука абсолютно бесполезна». Эта штука подвела ее, практически как мой отец. И равно как и папа, она относилась к физиотерапевтам со скепсисом. «Они меня дергают туда-сюда», — жаловалась она. Когда я сообщил ей, что они дергают ее, дабы помочь пойти на поправку, она саркастично ответила: «Ну разумеется». При этом она была похвально непоколебима и презрительна по отношению к тому, что считала фальшивым
Моя племянница К. поехала навестить ее. Я позвонил спросить, как все прошло и как там мама. «Сбрендила окончательно, это вначале, но когда заговорили о макияже — полностью в своем уме». Я спросил — возможно, несколько строго, — как именно она «сбрендила». «Она очень злилась на тебя. Говорит, ты подставил ее с теннисом, три дня обещал, но так и не пришел на корт». О’кей, сбрендила.
Моя племянница также не избежала порицания. Однажды мы с ней просидели в загадочной и злобной тишине двадцать минут, на протяжении которых мама упрямо отказывалась смотреть на нас. Наконец она повернулась к К. и выдала: «Какая же ты дурочка. Но ты же понимаешь, почему мне пришлось оторвать у тебя кусок платья?» Возможно, такие фантастические обвинения создавали у нее иллюзию, что она все еще управляет своей жизнью. Обвинения распространялись и на моего брата, которого не извиняло и не защищало от них то, что он во Франции. Недели через две после ее первого удара, когда ее речь еще была по большей части бессвязной, мы обсуждали — или, скорее, я объяснял ей, — как я буду разбираться с хозяйством, пока она в больнице. Я перечислил людей, к которым могу обратиться, добавив, что в случае чего всегда могу положиться на «светлую голову» своего брата. С мучительными паузами перед каждым словом нашей матери удалось составить безупречное предложение: «Его светлая голова не думает ни о чем, кроме работы».
Несмотря на упрямый отказ идти врачам навстречу, она частично восстановила речь, хотя оставалась без движения. Она была не из тех, кто обманывает себя, и заявила, что не в состоянии вернуться жить в загородном доме. Сестра по имени Салли пришла проверить, сможет ли она функционировать в приюте, в который мы с К. надеялись ее поместить. Мама утверждала, что уже побывала там и считает это место «первоклассным»; хотя подозреваю, что ее «визит» был придуман под впечатлением от рекламной брошюры. Она объяснила медсестре Салли, что решила принимать пищу в комнате: она не могла есть с другими постояльцами, поскольку не владела правой рукой. «Ну что за ерунда, — сказала сестра. — Это не важно». Моя мать властно ответила: «Если я говорю, что это важно, это важно», — «Вы раньше преподавали?» — нашлась понимавшая жизнь Салли.
В молодости я ужасно боялся летать. Книга, которую я выбирал в дорогу, всегда была той, какую я полагал достойной быть найденной на моем трупе. Я помню, как читал «Бувара и Пекюше» на рейсе Париж–Лондон, уговаривая себя, что после неизбежной катастрофы: а) смогут опознать тело, на котором она будет найдена, б) Флобер во французском карманном издании выживет в крушении и пожаре, в) когда ее обнаружат, на ней будет лежать чудесным образом сохранившаяся (хотя, возможно, отделенная от тела) рука, а окоченевший палец будет отмечать особенно восхитивший меня абзац, что таким образом примут во внимание мои потомки. Правдоподобная история — а я, естественно, во время полета был слишком напуган, чтобы сфокусировать внимание на романе, чьи ироничные истины в любом случае ускользали от юных читателей.
Я практически излечился от своих страхов в аэропорту Афин. Мне было лет двадцать пять, и я приехал на свой рейс сильно заранее — настолько заранее (так уже хотелось домой), что вместо нескольких часов у меня был целый день и несколько часов перед полетом. Билет нельзя было поменять, у меня не было денег вернуться в город и найти гостиницу, так что я разместился в аэропорту. Опять-таки, я помню книгу — попутчика в катастрофе, — которая была со мной: томик «Александрийского квартета» Даррелла. Чтобы убить время, я забрался на смотровую площадку на крыше терминала. Оттуда я наблюдал, как взлетали и садились один самолет за другим. Какие-то
Может, еще раз попробовать этот фокус? Если бы я пристальней и чаще смотрел на смерть — устроился помощником гробовщика или служащим морга, — смог бы я, свыкнувшись, утратить свой страх? Возможно. Но в таком рассуждении заложена ошибка, на которую мой брат, как философ, тут уже указал бы. Хотя он, вероятно, вычеркнул бы такое определение. (Когда я показал ему первые страницы настоящей книги, он опроверг мое предположение, что, «будучи философом», он не доверяет памяти. «Разве я думаю таким образом “будучи философом”? Не в большей степени, чем “будучи философом”, я не доверяю продавцам подержанных автомобилей». Может, и так, но даже его возражения кажутся мне возражениями философа.) Ошибка следующая: в афинском аэропорту я наблюдал за тем, как тысячи и тысячи пассажиров не умирают. В похоронном бюро или морге я бы постоянно подтверждал свои худшие опасения: уровень смертности среди людей ни на йоту не меньше ста процентов.
Есть еще одно слабое место в описанном мной «лучшем варианте» смерти. Предположим, врач говорит вам, что вы проживете достаточно долго и в ясном уме, чтобы закончить свою последнюю книгу. Кто бы не стал тогда как можно дольше затягивать работу? У Шахерезады никогда не заканчивались сказки. «Укол морфия?» — «Нет, что вы, еще осталось несколько глав. Оказывается, про смерть можно рассказать гораздо больше, чем я представлял себе…» И ваше эгоистичное стремление к жизни нанесло бы книге ущерб по части структуры.
Несколько лет назад у британского журналиста Джона Даймонда был диагностирован рак, и он превратил свою болезнь в еженедельную колонку. Удачным образом он сохранил характерный для его статей заносчивый тон; удачным образом он признавался в собственной трусости и страхе, которые перемежались любопытством и спорадической отвагой. Его отчет выглядел абсолютно правдоподобно; так и живут больные раком; да и болезнь не должна менять человека или избавлять его от ссор с женой. Как и многие читатели, я поначалу неделю за неделей мысленно подбадривал его. Но через год с лишним… ну, неизбежным образом сложились некоторые сюжетные ожидания. О-па, волшебное исцеление! О-па, это был розыгрыш! Нет, в качестве концовки ни то ни другое не подходило. Даймонд должен был умереть; и он, как полагается (по сюжету), и умер. Хотя — как это сформулировать? — строгий литературный критик мог бы пожаловаться на некоторую разболтанность ближе к концу этой истории.
Когда вы будете читать это предложение, я, возможно, уже умру. В таком случае никакие претензии насчет книги не принимаются. С другой стороны, мы сейчас оба можем быть живы (вы — по определению), но что, если вы умрете раньше, чем я? Вы об этом думали? Извините, что напомнил, но такая возможность существует, по крайней мере, еще несколько лет. Что ж, мои соболезнования родным и близким. И, как говорили участники пятничного обеда в венгерском ресторане — или, скорее, как они никогда не говорили, хотя, вероятно, периодически думали: либо я приду на твои похороны, либо ты на мои. Так, разумеется, было всегда: но это неумолимое «или/или» ближе к концу звучит особенно резко. В нашем с вами случае — если я еще бесповоротно не умру к тому моменту, как вы это будете читать, — вы с большей страховой вероятностью увидите меня в гробу, нежели я вас. И по-прежнему существует такой вариант, что я умру в середине написания этой книги. Что будет обидно нам обоим — если только вы не собирались в любом случае бросить ее ровно там, где обрывается повествование. Я могу умереть в середине предложения. Возможно, даже в середине сло
Шучу. Но не только. Я никогда не писал книгу, кроме первой, не предаваясь в какой-то момент мыслям, что могу умереть до ее завершения. Это все относится к предрассудкам, к фольклору, к профессиональным маниям, к суетному фетишизму. Правильные карандаши, фломастеры, шариковые ручки, записные книжки, бумага, пишмашинка: предметы первой необходимости, которые также настраивают на нужный лад. Для этого нужно убрать все, что может помешать и навредить, нужно сузить фокус, пока не останется только важное: вы, я, мир и эта книга — как ее написать как можно лучше. Напоминание самому себе о смерти (или, вернее, то, что смерть напоминает о себе) — это полезный и необходимый стимул.