Нечего бояться
Шрифт:
Лет двадцать тому назад меня попросили поучаствовать в книге о смерти в качестве интервьюируемого. Я отказался, ведь я сам писатель, и мне не хотелось надиктовывать кому-то материал, который мне может понадобиться самому. Когда книжка вышла, я не стал ее читать, наверное, из суеверного — или вполне рационального — страха, что кто-нибудь из ее соавторов мог уже внятно выразить мысль, к пониманию которой я только лишь приближался. Не так давно я принялся осторожно просматривать первую главу — интервью с неким «Томасом». Довольно скоро, буквально на второй странице, стало очевидно, что этот «Томас» есть не кто иной, как мой зацикленный на смерти друг и непримиримый отрицатель свободной воли Г.
Основной выбор относительно смерти (хотя выбора нам, конечно, никто не предоставит) таков: осведомленность или неведенье?
Для Г. не составляет труда понять или поверить, что человек, при всей сложности его устройства, просто исчезает навсегда. Для него это лишь проявление «вселенской расточительности», как и чудо микроинженерной мысли, проявившееся в создании комара. «Я воспринимаю это как вселенский перегиб, природа просто разбрасывается своими дарами, и человек — еще одно проявление этой расточительности. Невероятно развитый мозг и чувства репродуцируются в миллионах, а потом просто выбрасываются на ветер, растворяясь в вечности. Не думаю, что человек — это какой-то особый случай; на мой взгляд, теория эволюции все объясняет. Если задуматься, это очень красивая теория, потрясающая и вдохновенная, пусть даже ее выводы едва ли нас утешат».
Браво! Наверное, чувство смерти — это как чувство юмора. Каждый считает то, чем он наделен — или чего лишен, — необходимым и достаточным для верного восприятия жизни. Это, мол, другие выбиваются из нормы. Я думаю, что мое чувство смерти — которое отдельным друзьям кажется чрезмерным — весьма пропорционально. Для меня смерть — это вызывающий ужас факт, тем не менее во многом определяющий жизнь; и если вы не научитесь постоянно помнить о нем, едва ли вы поймете, что такое жизнь; только когда мы понимаем, единственно осознанием, что дни вина и роз сочтены, что вино скиснет, а розы, пожухнув в вонючей воде, будут выброшены — в итоге вместе с вазой, — создается нужный контекст для восприятия удовольствий и удовлетворения интересов на пути к могиле. Но это я так думаю. У моего друга Г. смертельный случай с осложнениями, его одержимость смертью кажется мне избыточной, если не сказать нездоровой (ах, «здоровое» отношение к подобным вопросам — где такое водится?).
Для Г. наша единственная защита от смерти — или, вернее, от угрозы утратить способность думать о чем-либо другом — состоит в «приобретении кратковременных, практически оправданных забот». Он также с утешением цитирует исследование, демонстрирующее, что страх смерти снижается после шестидесяти лет. Что ж, я добрался до этого рубежа раньше его и должен сказать, что по-прежнему жду обещанного. Не далее чем пару ночей тому назад я снова пережил этот тревожный момент, когда тебя будто что-то выталкивает из сна и ты просыпаешься один, беспросветно одинокий и, колошматя подушку, кричишь: «О нет! О нет! О НЕТ!» — и все это сливается в один бесконечный вопль, и в ужасе момента — нескольких минут — ты и не вспомнишь, что стороннему наблюдателю все это могло бы показаться шокирующим проявлением крайней на себе зацикленности и несдержанной жалости к себе же. А кроме того, еще и невнятной: именно практически полное отсутствие описательных или просто подходящих моменту слов иногда даже вызывает во мне стыд. Боже мой, ты же писатель, говорю я себе. Ты слова за деньги продаешь. Неужели нельзя постараться? Неужели нельзя осадить смерть — нет, понятно, что осадить ее не получится, но хотя бы научиться выражать свое неприятие как-то более артикулировано? Известно, что крайняя физическая боль лишает нас способности говорить; с большим прискорбием приходится признать, что боль душевная имеет то же действие.
Я читал,
Все это вызывает во мне глубокие сомнения — и мужская и писательская составляющая. Раньше, когда я был «просто» читателем, я был убежден, что писатели, в силу того, что они пишут книги, в которых есть правда, и описывают мир, и заглядывают в человеческие души, и способны постигнуть и частности и целое, и воспроизвести и то и другое в свободной, но в то же время структурированной форме, — что они все понимают и, соответственно, должны быть более чувствительными, а также менее суетными, тщеславными и эгоистичными, чем другие люди. Потом я сам стал писателем, стал знакомиться с другими писателями и наблюдать за ними и пришел к выводу, что единственное различие между ними и другими людьми, единственное их преимущество состоит в том, что они лучше пишут. Наверное, они чувствительные, восприимчивые, мудрые, способные обобщать и детализировать — но только за своими столами и в своих книгах. Отправившись же на поиски приключений в реальный мир, они обычно ведут себя так, будто все их глубокие представления о человеческом поведении застряли в печатной машинке. Впрочем, писатели здесь не одиноки. Частная жизнь философа — много ли в ней мудрости?
«От того, что человек философ, мудрее он не становится, — отвечает мой брат. — Хуже того, в своей полупубличной жизни они проявляют куда меньше здравого смысла, чем представители других академических профессий». Помню, как однажды я отложил автобиографию Бертрана Рассела, не то чтобы не поверив своим глазам, скорее с ужасом представив себе ситуацию. Вот как он описывает начало конца своего первого брака: «Днем я поехал кататься на велосипеде и, колеся по проселочной дороге, вдруг понял, что больше не люблю Элис. До того момента у меня не возникало и мысли, что моя любовь к ней хоть сколько-нибудь ослабевает». Единственным логическим заключением из этой истории и манеры, в которой она изложена, было бы: не давайте философам кататься на велосипеде. А может, не давайте философам жениться. Пусть лучше они обсуждают с Господом, что есть правда. В подобном споре я бы предпочел иметь Рассела среди своих сторонников.
В мой шестидесятый день рождения обедаю с Т., одним из немногих моих верующих друзей. Или же просто исповедующих религию? Так или иначе, он католик, носит крест на шее, и над кроватью у него висит распятие, что в прошлом приводило в замешательство некоторых его подруг. Да, это, пожалуй, больше похоже на верующего, нежели на отправляющего культ. Т. скоро женится на Р., у которой, может, хватит влияния, чтобы снять распятие, а может, и не хватит. Поскольку это день моего рождения, позволяю себе более обычного раскрепостить любопытство и спрашиваю, почему — кроме того, что он воспитывался в католической семье, — он верит в своего Бога и в свою религию? После недолгого размышления он отвечает: «Я верю, потому что хочу верить». На что я, в духе своего брата, парирую: «Если б ты сказал мне: “Я люблю Р., потому что хочу ее любить”, меня б это не слишком воодушевило как, впрочем, и ее». Поскольку это день моего рождения, Т. воздерживается от того, чтобы выплеснуть мне в лицо содержимое своего бокала.
По возвращении домой нахожу подсунутый под дверь пакетик и сперва испытываю легкое раздражение, поскольку специально просил обойтись Без Подарков, а конкретно эту подругу, известную своей щедростью, предупредил даже несколько раз. В коробочке обнаруживается нагрудный знак с надписью «СЕГОДНЯ МНЕ 60», мигающей синими и красными огоньками. Но что меня особенно порадовало и заставило сменить гнев на милость, так это напечатанное на картонной подкладке предупреждение от производителя: «ВНИМАНИЕ: может послужить причиной сбоя в работе электрокардиостимулятора».