Неделя в декабре
Шрифт:
Адама содержали в «Уэйкли» — приземистом строении, стоявшем в самом дальнем от ворот углу больничной территории. Габриэль шел к нему привычным путем — через парковку для персонала, пищевой блок с его огромными баками для отходов. Дверь затопленной паром кухни стояла нараспашку, проходя мимо нее, он уловил запашок перекипевшей подливы.
Прямо за дверью «Уэйкли», в которую вошел Габриэль, сидел в стеклянной будочке Роб, мускулистый старший медбрат отделения.
— Добрый вечер, Роб. Я звонил сегодня. Вам передали?
— Да, доктор Лефтрук сказала мне, что вы придете. Пойдемте, я вас провожу…
Габриэль
У одного из окон стояла Вайолет — Габриэль видел ее здесь при каждом своем визите: худенькая, сгорбленная старушка в юбке, шедшей складками под удерживавшим ее ремешком, она смотрела в темноту, неизменно подняв в приветственном — а может быть, и в прощальном — жесте правую руку.
На проходивших мимо нее Роба с Габриэлем она никакого внимания не обратила. Включенный на полную громкость телевизор показывал некий конкурс знаменитостей. В комнате отдыха происходило что-то вроде драки за право распоряжаться пультом управления — между стариком, который хотел переключиться на другой канал, и горластой молодой женщиной со светлыми, уже, впрочем, потемневшими у корней волосами, желавшей любоваться знаменитостями. Натоплено здесь было так, что большинство пациентов ограничилось по части одежды одними лишь майками. Для чтения в комнате не хватало света — единственная настольная лампа озаряла висевшее здесь, чуть колеблясь, облако сигаретного дыма, сквозь которое Габриэль с трудом различил брата. Габриэль пересек комнату, остановился прямо перед ним.
— Привет, Адам. Поговорим? Может, перейдем в другую комнату?
Адам ничем не показал, что узнает его. Он родился за полтора года до Габриэля, однако на вид был гораздо старше — изрядное брюшко, седина в давно не стриженных волосах.
— Я тебе кое-что принес, Адам. Пойдем.
Адам покинул следом за Габриэлем душную комнату отдыха, и они, пройдя по другому короткому коридору, оказались в помещении со стеклянной стеной — днем здесь проводили сеансы групповой терапии.
Сейчас помещение пустовало, и Габриэль, открыв выходившее на темную лужайку окно, сел рядом с братом. Для пациентов «Уэйкли» особых мер безопасности не требовалось, поэтому на окнах не было ни запоров, ни решеток.
— Ну как дела? — Габриэль протянул Адаму коробочку фиников и пачку сигарет, и тот молча принял их.
Приходя к Адаму, Габриэль вел себя так, точно с братом все было в порядке. Причин тому имелось несколько. По представлениям Габриэля, Адаму должно было нравиться, что с ним разговаривают не свысока, не обращаются как с душевнобольным. Да и сам Габриэль чувствовал себя от этого лучше — как будто никакой трагедии не произошло и Адам не обратился в руину, оставшуюся от того человека, каким он был прежде. И в любом случае, как еще мог он вести себя с братом? Как мог разговаривать с ним? Только нормально и уважительно. А последняя, самая иррациональная, причина состояла в продолжавшей теплиться в нем надежде на то, что Адаму удастся «опамятоваться», что, поскольку брат сохранил свою телесную оболочку, пусть даже располневшую и одрябшую, где-то в ней еще может таиться, подобно язычку пламени, продолжающему мерцать в глубокой, узкой расщелине, и он сам, прежний.
— Ты вообще выходишь иногда из здания? Гуляешь? Может, тебе стоит снова начать играть в сквош? Раньше он тебе нравился.
Адам вытянул из пачки сигарету, щелкнул старенькой газовой зажигалкой, с которой никогда не расставался даже на минуту.
— Ты играл намного лучше меня, — продолжал Габриэль. — Помнишь, как ты однажды разделал меня в лондонском клубе?
Адам жадно затянулся дымом. Габриэль иногда думал, что после того, как курение в общественных местах поставили вне закона, после того, как запретили курить на улицах и стали внушать людям, что табачный дым неприемлем в любом из домов Англии, после того, как в магазинах перестали продавать сигареты, курение осталось по-настоящему доступным лишь обитателям сумасшедших домов.
— Ты женат? — спросил Адам.
— Ты же меня знаешь. Я не люблю спешить, — ответил Габриэль.
— Тебе можно жениться. Ты можешь взять трех жен. Но тогда тебе придется хранить им верность.
— Конечно.
— Если не сохранишь, если станешь спать с чужой женой, тебя будет ждать кара.
— Я не стану.
— Вечная кара. В огне.
— Ты получил новые указания?
Адам не обратил на этот вопрос никакого внимания.
— Кто с тобой говорил? — спросил Габриэль.
В самом начале недуга Адама, еще до того, как хоть кто-то понял, насколько серьезно он болен, Габриэль верил его рассказам о странных встречах, о гостях, которые приходили к нему, о получаемых им указаниях. Если некоторые подробности этих рассказов вступали в противоречие одна с другой или выглядели притянутыми за уши, Габриэль решал — поначалу, — что брат просто преувеличивает. А после, когда стало ясно, что Адама посещают галлюцинации, Габриэль попытался докопаться до самого дна его личной мифологии, полагая, что этот его воображаемый мир должен обладать какой-то структурой и что, отыскав ее, а затем изучив, он сможет лучше понять брата и помочь ему.
Однако все эти долгие годы иерархия тех, кто правил Адамом, оставалась неуяснимой, и сомнений не было только в одном — эти существа представлялись ему совершенно реальными. Кем бы и чем ни были для Габриэля Юстас Хаттон, клерк Сэмсон, владелец дома, в котором он жил, сборщик налогов, полиция, парламент, они не определяли всюего жизнь, не управляли всеми его мыслями с таким могуществом и непререкаемой авторитетностью, какими обладали властные фигуры из мира Адама. И порой Габриэлю казалось, что собственное его существование лишено, в сравнении с существованием брата, по-настоящему крепких основ.
— Со мной говорил Вестник, — произнес Адам таким же ровным, лишенным эмоций тоном, каким он мог бы сообщить: «Со мной говорила медсестра».
— Понятно, — сказал Габриэль. — А от чьего имени?
— Ты знаешь, — ответил Адам.
Габриэль не знал. За пятнадцать лет болезни самодостаточный носитель окончательной истины из мифологии Адама получал в разное время разные имена, однако в последние годы отказался от них в пользу имени, которое всуе произносить не полагалось, но и не произносить было невозможно: простого «Тот».