Недоподлинная жизнь Сергея Набокова
Шрифт:
— Это лекция, которую Душенька собирается прочитать в Оксфорде, — пояснила Алиса, вручая мне тетрадь с такой же осторожностью, с какой священник обходится с ковчегом для мощей. — Вы учились в Оксфорде и должны точно сказать мне, что вы думаете о ее описанных здесь озарениях.
— Вообще-то, в Кембридже, — ответил я. — Впрочем, это разница несущественная. И разумеется, я скажу вам все, что думаю.
— Вы честный заика, — сказала Алиса. — И мы всегда полагаемся в этом на вас.
Я открыл тетрадку и начал читать то, что было написано в ней почерком на редкость детским: «Композиция есть сущность, которую видят все, живущие жизнью, совершаемой ими; они создают композицию, которая на время их жизни остается композицией времени, в котором
Между тем Гертруда выговаривала молодому человеку, которого привел с собой Вирджил Томсон: бедняга совершил непростительный грех, признавшись, что он читал — мало того, с удовольствием — «Улисса».
— Зачем вы тратите на него время? — осведомилась Гертруда. В звучном голосе ее появились стальные нотки. — Этот ирландский пьянчуга — не кто иной, как второразрядный политикан, притворяющийся пятиразрядным писателем. Почему молодые люди все еще читают его? Может мне кто-нибудь объяснить?
Молодой человек покраснел, но попытался — наивный — отстоять свое мнение:
— Конечно, мисс Стайн, вам должны быть…
— Приятного вам вечера, — произнесла Гертруда.
Молодой человек вконец сконфузился, однако остался сидеть.
— Вы не поняли? Я сказала: «Приятного вам вечера».
По-видимому, он и впрямь ничего не понял, но Томсон пошептал ему на ухо, взял за руку и повел к двери, которую Алиса поспешила распахнуть перед ним.
— Больше мы не увидимся, — сказала она, и ее ненакрашенные губы сложились в угрюмую ровную линию. — Люди нас поймут. Мы не допускаем в нашем доме наглости или глупости. Вы повинны в обеих.
И едва несчастный американец прошел в дверь, как Алиса захлопнула ее с громким ударом.
Надо сказать, что я тоже читал «Улисса» и счел его романом совершенно замечательным, однако хорошо понимал, что мое честное заикание на сей счет мне лучше держать при себе.
Происшествие это напомнило мне о деликатности стоявшей передо мной задачи, и я снова обратился к исписанным Гертрудой страницам. Содержимое их представлялось мне вдохновенной тарабарщиной — это в лучшем случае, а в худшем — дилетантским надувательством. Я отчаянно пытался придумать, что бы такое сказать Алисе.
На мое счастье, она негромко втолковывала что-то Вирджилу Томсону, — он только покачивал головой и недоуменно разводил руки в стороны, — а затем обратилась к Гертруде, которой случившееся явно испортило настроение.
Вернувшись наконец в свое любимое кресло и принявшись за вышивание, Алиса спросила:
— Так что же думает умный молодой человек о мыслях Душеньки?
Я, издав нервный смешок, ответил:
— Боюсь, умный молодой человек сегодня не так уж и умен.
— Неужели написанное ею не показалось вам совершенно ясным?
— Ясным? О да, совершенно ясным. Прекрасно, величаво ясным. Если бы еще оксфордцы обладали хоть вполовину столь же ясными головами.
— Душенька берет уроки красноречия, дабы усовершенствовать свою дикцию.
— Да, — согласился я, заикаясь теперь уж не очень честно, — дикция несомненно важна. Я бы сказал, что от дикции зависит очень многое.
— Вы правы, — подтвердила Алиса, отбирая у меня тетрадь. — И уверяю вас, когда настанет время, дикция Душеньки окажется самим совершенством.
Весной 1927 года я получил, с промежутком в несколько дней, два письма, написанных на бумаге с траурной каемкой. Первое пришло от мамы и содержало сообщение о смерти моей бабушки — умерла она, оказывается, почти год назад, однако посланное из Румынии известие о ее кончине добралось до мамы только теперь, проделав кружной путь и придя на наш прежний берлинский адрес.
Мама писала мне: «Мария Фердинандовна была дамой совершенно необычной — и необычайно сложной, — несокрушимой реликвией эпохи, которая никогда уже не
Заканчивалось письмо уже ставшей для меня привычной жалобой: «Милюковы, Гиппиусы, Бенуа — все сообщают, что не видятся с тобой. Милый Сережа, они скучают по тебе. Их беспокоит полный разрыв тобою связей с твоими соотечественниками. Прошу тебя, загляни к ним, уверь, что эти страхи безосновательны».
Я полагал, что письмо из Лондона от моей тети Надежды, также написанное на траурной бумаге, лишь повторит новость, содержавшуюся в мамином письме, оказалось, однако, что тетя, как это ни удивительно, ничего о смерти своей матери не знала. Нет, тетино письмо содержало потрясшее меня сообщение о том, что у ее брата Константина возникли в недавнее время какие-то неполадки с печенью и он, человек осторожный, лег в больницу «Чарринг-Кросс», сразу же подхватил там воспаление легких и умер.
«Он был человеком очень одиноким, — писала моя бестолковая тетя, — оставшимся холостяком до конца своих дней. Я никому не пожелаю такой жизни, как его. Теперь мне предстоит исполнить печальную обязанность — уладить его дела, избавиться от его мебели и фотографий, сжечь дневники и переписку. Он так и не оправился от потери своей любимой России, а ведь нигде больше не мог он почувствовать себя хоть немножко, а дома. Впрочем, это же относится к столь многим из нас. Разве сможет мое сердце когда-нибудь забыть зимний Санкт-Петербург под снегопадом, когда все выезжали в санях на набережную Невы и катили мимо величественного здания Сената, мимо Фальконето-вой статуи Петра Великого, правящего своим диким конем, мимо Зимнего дворца, Адмиралтейства, милого jardin d’'et'e [117] с его прелестными старыми дорожками и деревьями [118] , и, обнимая все это, красное зимнее солнце спускалось к островам за очертаниями Петропавловской крепости, и чистый морозный воздух, и несущиеся в нем снежинки…»
117
Летний сад (фр.).
118
Стоит отметить следующее: двигаясь со стороны Финского залива, можно проехать здание Сената, а следом и памятник Петру (в таком порядке) и доехать затем до Летнего сада. Но для того чтобы миновать Зимний, а после Адмиралтейство, ехать необходимо от Летнего сада к заливу.
Тетя всегда мнила себя писательницей.
Союзников человек себе не выбирает, по крайней мере в своей семье. Но эти двое, La Generalsha и дядя Костя, были моими союзниками. Оба были людьми устрашающими и эксцентричными, но не зачурались меня, узнав мою тайну. И известие об их смертях наслало на меня чувство одиночества, какого я прежде и представить себе не мог.
Он называл меня своей послеполуденной женой. Раз или два в неделю я приходил в его убогую квартирку в Пасси. Она состояла из единственной комнаты, размеры которой сильно сокращались внушительной супружеской кроватью, составлявшей вместе со столом и двумя шаткими стульями всю меблировку Когда наступала зима, притулившаяся в углу черная печурка не позволяла температуре упасть ниже точки замерзания.