Недоподлинная жизнь Сергея Набокова
Шрифт:
Конечно, Олега нигде видно не было, и до меня вдруг дошло, что мое воображение, с таким удобством поместившее его перед школой, преступило пределы памяти, ибо я, если подумать, ни разу не видел Олега приходившим в школу. И я вдруг сообразил: день может пролетать за днем, а мы с ним так и не встретимся.
Но ведь это ставило под угрозу все. Я и так уж заметил, что яркий ореол, осенивший нашу вчерашнюю встречу, начал блекнуть; нам необходимо было встретиться как можно скорее, иначе пламя, столь неожиданно вспыхнувшее
В охватившей меня тревоге я совсем забыл о гетрах.
Едва начался первый урок, как Мирский, наш отличавшийся сильной покатостью плеч учитель истории, остановился на середине фразы.
— Набоков, — произнес он. Очки его холодно блеснули. Позднее Мирского убили в Мелитополе большевики, и потому мне стыдно признаваться здесь в том, что я никогда его не любил. — Будьте добры, выйдите к доске, чтобы класс мог вами полюбоваться.
Я подчинился. По классной комнате прокатился шепоток.
— Класс. Внимание. Вас ничто не поражает сегодня в облике Набокова?
— Только сегодня, господин учитель? — поинтересовался сидевший у самой стены классный остряк.
— Он нарядил свои ноги, как девка, — сказал вечно мелово-бледный гимназист по имени Алексей.
Девка. Это словечко я знал хорошо. В прошлом году оно изгнало меня из Тенишевского училища, в которое я вступил по уверенным стопам моего брата. В Первой гимназии я его еще ни разу не слышал, и вот пожалуйста: девка.
— Довольно, — приказал Мирский; впрочем, то, что «девка» оказалось произнесенным в открытую, по-видимому, доставило ему удовольствие. — Ну-с, правила нам известны, не правда ли? Известны нам и последствия пренебрежения ими. Мне представлялось, Набоков, что вы более рассудительны.
И он ткнул пальцем в возмутительные гетры, которые и самому мне казались теперь бессмысленной провокацией.
— Что вы имеете сказать в свое оправдание? Я слушаю!
Я понимал, что смогу лишь беспомощно заикаться, и потому молчал.
Холодные глаза Мирского стали еще холоднее.
— Ну что же, очень хорошо. Как вам будет угодно. Извольте следовать за мной.
Он повел меня, придерживая за руку, по широкому коридору, в котором мы, ученики гимназии, делали гимнастику, когда снаружи стоял слишком сильный холод. Гонишев, наш директор, сидел у себя в кабинете. Он поднял на нас взгляд от географического атласа, в котором изучал что-то с помощью увеличительного стекла.
Мне уже доводилось представать перед ним раза два или три за мелкие нарушения вроде передачи записок хрупкому мальчику-армянину, здоровье которого теперь уж не позволяло ему посещать гимназию.
— Рассказывайте, — велел Гонишев.
Я молчал.
— Вы что, молодой человек, язык проглотили?
— Хуже, —
— Понятно. — Гонишев покивал, словно бы сам себе. — Принимая вас в нашу школу, мы надеялись, что затруднения, с которыми вы столкнулись в Тенишевском училище, останутся в прошлом. Меня удручает не столько нарушение само по себе, сколько ваш непонятный отказ дать ему должное объяснение. Я знаю, что вы заикаетесь, мой мальчик. Более того, я вам сочувствую. Успокойтесь. Говорите медленно, как вы говорили бы с отцом.
Я продолжал молчать.
Он пожал плечами, поднял перед собой ладони:
— Очень хорошо. Я отстраняю вас от занятий на неделю, по истечении коей вы сможете — как только я получу от вас должные извинения в письменной либо в устной форме — вернуться в гимназию. Вы все поняли, мой мальчик?
Мне оставалось только кивнуть, что я и сделал.
— Вы меня и вправду удивили, — сказал Мирский по дороге в класс, из которого мне надлежало забрать мои вещи, — надеюсь, впрочем, что вам удалось доказать то, неведомое мне, что вы намеревались доказать.
Одноклассники мои, поняв, что я изгнан из школы, радостно зашумели. Одни свистели, другие улюлюкали, выражая мне неохотное, но все-таки одобрение.
Я шагал к двери по пустому коридору, пустота коего не шла, впрочем, ни в какое сравнение с той, что наполняла мое сердце. Я толкнул тяжелую дверь, холодный воздух овеял меня, — и вот он, в точности на том месте, куда часом раньше попусту поместило его мое воображение.
Олег Данченко стоял, небрежно прислонясь к балюстраде, и курил папироску.
— Так ты не в школе! — воскликнул я.
Он окинул меня бесстрастным взглядом:
— И ты, сдается, тоже.
— Меня только что выгнали на неделю.
— О!
— Да. За эту вот глупость.
Я повертел туда-сюда ступней, чтобы он получше все разглядел. Я и сказал бы, что надел гетры ради него, но понимал, какой нелепостью может показаться ему такое признание.
— Ну-ну. Весьма изящная вещица. Получается, мы с тобой законопреступники, так? Меня, видишь ли, тоже турнули на время. Не странно ли?
Олег положил ладонь мне на плечо. Я и сейчас еще помню ее чудесное пожатие. Он заглянул мне в глаза. Его были карими с блестками тусклого золота. Потом улыбнулся, и в нежных покоях моего сердца расправил когти — прекрасные, смертоносные — только что заползший туда дракон.
Он предложил мне свою, наполовину выкуренную, папиросу, и я поднес ее к губам, как священнейшую из облаток.
— Ну-с, чем займемся? — спросил Олег, когда я вернул ему папиросу. — У нас, знаешь ли, только один день и есть — завтра обоих, как пить дать, под замок посадят. По крайней мере, меня. А сейчас, раз уж мы с тобой законопреступники, давай исполнять наши роли всерьез.