Недвижимость
Шрифт:
Я положил трубку и потер лицо ладонями. Павел, Павел… да, действительно. Дня три назад… нет, больше недели прошло… в прошлый вторник, что ли? Снова звонил – и опять никого.
В коридоре стояла успокоительная тишина.
Ночью я пробирался к своей комнате на цыпочках. Моя осторожность пропала зря – судя по всему, Анны Ильиничны не было.
Бедная старушка. Ничто меня не может так порадовать, как ее отсутствие.
Застилая постель, я размышлял о том, что Анна Ильинична сама виновата. Втемяшилось ей, что перед тем, как сдавать мне комнату, соседи должны были спросить у нее разрешения. Не знаю… Кой толк спрашивать
Этакий бутуз. Деструктивист этакий. Кокнул мою любимую голубую чашку. “Севгей! – кричит. – Севёжа!..”
Ладно. Какая позиция является лучшей, чтобы начать день? Вот именно: руки перед собой, ноги – на ширине плеч… Сто лет назад учитель физкультуры, дав эту команду, хмуро сказал, глядя на мои кеды: “Капырин, если б у тебя были такие плечи, ты бы уже в олимпийском резерве людям нервы мотал. Ну что ты растопырился?”
2
Ленинградка в этот относительно ранний час оказалась на удивление свободной. Ветер свистел в оконную щель, а бурые липы по сторонам слились в монотонные полосы.
Светофор переморгнул на желтый.
Я начал притормаживать, подумав, что однажды от моей Асечки отлетит переднее колесо и я угожу как раз в одну из этих лип или вылечу на встречную полосу лоб в лоб с каким-нибудь бронированным “юконом”, которому, в отличие от меня, ничего при этом не сделается.
По зебре пешеходного перехода семенила старушка с мохнатой собачкой и зонтиком, а я нетерпеливо подгазовывал, размышляя о том, что десять лет назад, когда у меня не было машины, жизнь моя, возможно, находилась в несколько большей безопасности.
Впрочем, в любом случае она (то есть жизнь) в конце концов перемалывает человека в никому не нужный фарш. Я давно уже не могу доказать себе, что долг всякого живущего – стремиться к долголетию. Сомнительно, что целью жизни является продление самой жизни, а вовсе не, положим, скорый ее конец. Во-первых, слишком много времени. Я имею в виду время вообще. Будяев, правда, твердит, будто никто на самом деле не знает, что такое время. Но это не важно. Так или иначе, его слишком много. Тебя не было – а оно уже текло. Тебя не станет – а оно будет течь дальше. Жизни отведен в нем совсем незаметный кусочек. Будь тебе хоть девять, хоть шестьдесят девять, хоть девятьсот шестьдесят девять лет – в сравнении с тем, что осталось, эта крупица представляет собой чистый нуль. Почерпни из вечности хоть сколько – ее все равно не убудет. Ну и какой смысл доживать до беззубой старости? Итоги долголетия прискорбны.
Зажегся зеленый, и я отпустил сцепление. Набирая ход, я чуточку вильнул, чтобы не задеть давешнюю старушку, – прижимая к иссохшей груди собачку, она все так же поспешала к бордюру…
Ладно, эта хотя бы ходит. Еще и песика таскает. Моя личная бабушка последние годы путешествовала только до унитаза. Она дотянула до девяноста трех – и что толку? Смолоду жизнь ее была тяжела и довольно безрадостна: последние тридцать пять лет терзали мучительные недуги, а за четверть века до кончины она обезножела. Вот так. Можно возразить: зато она оказалась долговечной.
Я миновал трамвайные пути, свернул направо, расплескал четыре большие лужи, въехал в арку, увидел вишневую “девятку”
Константина и извинительно моргнул фарами: опоздал на четыре минуты.
Николай Васильевич выбирался из машины. Неловко пригнулся, шляпа упала и покатилась по асфальту. Он догонял ее, передвигаясь, наподобие кенгуру, большими скачками, неожиданными при его возрасте и комплекции.
– Последний бой? – негромко спросил я, кивнув в его сторону.
–
Он трудный самый?
Константин покачал головой:
– Смеешься… Еще три посмотрели. Все ему не то. Все не то…
– Так берите нашу, – шутливо предложил я. – Чем не квартирка?
Долго приглядываетесь…
Николай Васильевич уже возвращался, на ходу смахивая какой-то мусор с тульи шляпы рукавом своего доперестроечного пальто.
– Здравствуйте, Сережа, здравствуйте, – тоном безнадежно больного сказал он, нахлобучил шляпу и сперва было жестом отчаяния махнул рукой, словно отказываясь от рукопожатия, но потом спохватился, сообразив, видимо, что даже скорбь должна знать разумные границы, и ответно протянул мне вялую ладонь.
– Ну что? – спросил я. – Пойдемте?
В подъезде воняло кошками, наружная дверь была нараспашку (она всегда была нараспашку), а прочие (общим числом, если считать до лифта, четыре штуки) сильно покорежены. Николай Васильевич во всякий свой визит, переступив порог, невольно отшатывался, спотыкался, морщился, разглядывая исписанные стены. Проходя в очередную дверь, тайком поглаживал алюминиевые косяки, будто пытаясь определить, сколько они еще продержатся. Однажды я слышал, как он бормотал: “Господи, да за что же они все это так ненавидят?..”
– Да-а-а-а… – протянул он и на этот раз, озираясь из-под всклокоченных бровей, как если бы видел все это впервые.
–
Обстановочка!
– Вам же не в подъезде жить, – заметил Константин, нажимая кнопку лифта. – Теперь по всей Москве домофоны ставят. Поставят домофон – и дело с концом.
– Когда это еще будет… – вздохнул Николай Васильевич, следя за тем, как огонек индикатора переваливается с одного этажа на другой. – А пока вон как: живи в дерьме… Нет, все-таки это неправильно.
И он огорченно отвернулся к узкому грязному окну. За окном золотились деревья во дворе, и ветер горстями подбрасывал листья.
– Что неправильно? – устало переспросил Константин.
По идее, Константин должен был бы сейчас испытывать острый охотничий азарт: зверь-подранок в лице Николая Васильевича, теряя силы, бежал по кругу, вот уже в пятый раз как заколдованный возвращаясь на то самое место, что грозило ему погибелью. По всем понятиям риэлторского дела, именно здесь в конце концов нужно было его завалить, чтобы встать ногой на теплый труп и протрубить финансовую победу. Однако Николай