Неизвестная сказка Андерсена
Шрифт:
Он не рассчитал силы и, остановившись между этажами, прижался к стене.
– Вот так вам! Пиф-паф, – захохотал он, уже не таясь, стащил шляпу и, скомкав, вытер лицо жестким драпом. – Получи, придурок.
Шляпу бросил на лестнице, а потом и пальто – дышать стало легче, – дальше поднимался спокойно, тренируя будущую позу и походку, заодно и чувство собственного достоинства. Пригодится.
Жалко, Людка не увидит. Или не жалко? А так ей и надо, стерве крашеной, бросила, сбежала – теперь пусть локти кусает. А он себе получше кого найдет. Молоденькую, стройненькую, кудрявенькую,
Он почти дошел, толкнул уже дверь, но та отчего-то оказалась заперта – пришлось спускаться. На ступеньку. Две. На третьей сверху щелкнуло, еле слышно, но человек дернулся, чтобы в следующий миг хлопнуть по шее: больно.
И странно. Сердце остановилось. А ступеньки вверх скакнули. Не бывает так, чтобы вверх, но они…
Тело упало, покатилось и замерло, ударившись о стену, впрочем, этот факт мало кого интересовал, гораздо важнее было другое: все шло по плану.
И если повезет, то и дальше будет без сбоев.
Пожалуй, эти двое были предназначены друг для друга. Он – солдат, герой войн двора и района, кавалер ордена разбитых носов и поверженных врагов, награжденный жестяной медалью за храбрость и отцовским подзатыльником за разодранные штаны. Она – балерина, небесное создание, поглядывавшее на местных хулиганов свысока, четко осознающее превосходство над ними, но еще не понимающее, чем оно вызвано.
Они даже встречались: мельком, случайно, и тогда он, уже повзрослевший, грозно выпячивал грудь и подбородок, оттопыривал губу с прилипшей сигаретой и, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не закашлять, выдыхал клубы сизого дыма.
Она смущалась, розовела, заслонялась от него живым щитом подруг и сплетен, сама не замечая, что говорит нарочито громко и торопливо, а смотрит под ноги, словно опасаясь пересечься взглядом.
Наверное, она уже чувствовала что-то такое, предопределенное. А может, и не чувствовала, может, ей просто льстило такое вот безыскусное внимание.
А потом… потом ее родители переехали. Она недолго маялась тоской, сидением у кухонного окна и вышивкой крестиком, которая скорее раздражала, чем успокаивала. Впрочем, сейчас, в тринадцать, ее раздражало все, включая собственную угловатость и как-то резко обострившуюся неуклюжесть, и ощущение неудачи, прежде ей несвойственное, преследовало даже во снах.
Она боялась ошибиться, оступиться, забыть урок и, потакая страхам, ошибалась, оступалась, забывала…
– Переходный возраст, – говорили родители, вздыхая и переглядываясь. – Пройдет…
И оказались правы. Прошел.
И у него тоже. Нет, он не стал серьезнее, скорее к подростковой злости добавились юношеский романтизм и первая любовь – в нарушение сюжета сказки не к балерине, а к однокласснице, ответившей на чувства благосклонно. Они решили пожениться, как только он вернется из армии.
Мысли не идти не было: солдаты не уклоняются от войны.
Но оловянные солдатики не знают, сколь жестокой она бывает.
Он долго удивлялся: как же так вышло? Почему кровь и смерть, почему свои и чужие, которые не так давно были своими? Почему не честь и благородство, а грязь и страх, железный, раскаленный солнцем бок БТРа, вой –
В первый миг предательство добило. Во второй – показалось пустяком. Ну да, что толку плакать по письму, когда стреляют. Выжить надо. Он выживал, и у него это получалось.
Она… она тоже выживала, но на другой войне, пропахшей свежим потом, грязью, въевшейся в пуанты, и болью – в кости. Она старалась, давила из себя улыбки, даже когда хотелось рыдать от обиды: она же не виновата, что выросла!
Да, именно в этом проблема: она выросла. Не в четырнадцать, когда можно было бы все бросить, и не в шестнадцать, когда бросать было бы жаль, но все равно не так поздно. Нет, в то время она была обыкновенна, даже почти идеальна с точки зрения пригодности к балетным войскам. Мама считала ее красавицей, отец, давно ушедший к другой женщине, хвастался успехами дочери компаньонам по бизнесу. Оба, забывая о давней ссоре, гордились. И ради этой гордости она готова была на все… вот только она не могла не расти. Медленно, но все же – метр шестьдесят восемь, метр семьдесят, метр семьдесят два.
– Простите, милая, но вам лучше поискать другую специальность. Вы слишком… – мэтр взмахнул рукой, изящно, выверенно, почти танцуя.
– Но есть и те, которые выше… – она не хотела отступать без боя.
– Есть. Но не такие толстые.
Тогда она перестала есть. Почти. Сбросила пару килограммов, еще пару. И добилась-таки своего: ее оставили в театре. Пусть не в Большом и не примой – на это она даже не надеялась, – но ведь оставили, а значит, надежда есть.
Надежда оставалась и ему: на возвращение. На то, что когда-нибудь потом он станет «нормальным», забудет, изменится, переплавится в обычного человека, без ночных кошмаров и невнятной тоски по чудесному. Пожалуй, именно эта тоска и подтолкнула его вспомнить о девчонке из соседнего дома.
И эта тоска нарисовала несуществующую любовь.
Теперь было с кем разговаривать, шепотом, понимая и стыдясь этого неопасного безумия, жаловаться и утешать, потому что у нее тоже были проблемы, ведь не бывает так, чтобы совсем без них, а значит, можно поделиться теплом и принять немного от нее.
Нельзя сказать, что она совершенно не ощущала этой связи: рождалось порой некое неудобство, от словно бы чужого присутствия, которое – вот уж точно глупая глупость – успокаивало ее. И бывало, слезы – редкие, ведь нужно беречь грим, лицо и мамины нервы – сами высыхали, стоило подумать о…
Ее защитник был безлик и безымянен, а потому, когда случилось появиться иному, весьма из себя представительному, она не устояла. Балерины – создания ветреные.
Впрочем, ему-то, далекому, сгорающему на войне и изо всех сил пытающемуся не сгореть дотла, не было дела ни до ее кавалеров, ни до ее жениха, ставшего в конце концов супругом, ни до нее самой, нынешней. В его памяти осколком чудного мгновенья жила бледная, худенькая и вся какая-то непередаваемо хрупкая девчонка, которая так упорно не обращала на него внимания.