Неизвестные солдаты кн.3, 4
Шрифт:
– А это смотря под каким градусом! – весело подмигнул Сергей, увидев бутылки в руках Бесстужева.
– При чем тут градусы? – пожала плечами девушка. – Обычный горизонтальный полет…
– Ну, градусы – великое дело! Человек становится крепче металла! По себе знаю!
Неля посмотрела на бутылки и скривила губы.
– С тобой невозможно спорить, ты уходишь от серьезного разговора, – обидчиво проскрипела она.
«Старая дева! – снова подумал Бесстужев. – Не выпадет какая-нибудь случайность, так и останется синим чулком…»
Часа через полтора спор, подогретый вином, разгорелся с новой силой. На этот раз Панов и Неля, объединившись, нападали на Настю, которая утверждала, что детям в школе
Она говорила, а Юрий, откинувшись, любовался ее лицом с трепетными ноздрями, с чуть раскосыми глазами. Ей очень шло черное платье с белым кружевным воротничком. Платье было скромным, строгим, и в то же время подчеркивало девичью стройность фигуры. Бесстужев заметил, что Альфред тоже не сводит с Насти добрых восторженных глаз. А Панов, подобравшись, словно перед прыжком, сердито покалывал Настю острыми глазками и говорил, что война двинула вперед инженерную, изобретательскую мысль. Наступает век техники. Человечество накопило достаточно знаний для того, чтобы заставить работать на себя машины и ту неисчерпаемую энергию, которая еще скрыта в природе. Техническая гонка, начавшаяся во время войны, будет продолжена. Поэтому следует резко увеличить и улучшить подготовку технических кадров.
Насте трудно было спорить с двоими. Она ответила, что человек рождается для того, чтобы жить, радоваться, наслаждаться природой и искусством, а вовсе не для того, чтобы стать придатком машин, мозгом каких-то там механических сооружений.
Все ждали, что скажет Альфред. Панов и Неля не сомневались, что он поддержит их. Ведь Альфред сам математик, перед войной работал над диссертацией по автоматизации производства, в армии изобрел портативное приспособление для артиллерийских расчетов. Его слово было бы веским.
Ермаков медлил. Большой, грузный, он повернулся так тяжело, что стул жалобно пискнул под ним. Протер носовым платком толстые стекла очков, правой рукой почесал заросший затылок и, устыдившись этого жеста, обвел всех взглядом, будто прося извинения. А когда заговорил, Юрий отметил резкий контраст между его доброй, неуклюжей внешностью и той твердостью, той убежденностью, которая звучала в его голосе.
– Я сейчас слушал вас и вспоминал зиму сорок первого года. Самую трудную для меня зиму, – сказал Альфред. – В поселке Пулково не сохранилось ни одного дома. Понимаете, ни одного. Только церковь торчала над снежной равниной да кое-где виднелись кирпичные руины. Тогда мне казалось, что я не дотяну до весны. Если не умру от голода, то замерзну. Но мы все-таки жили и стреляли, – он сделал паузу, чтобы передохнуть и прикурить папиросу. – И вот тогда, в подвале под руинами, бойцы нашли какую-то книжку. Ее разобрали по листочкам на самокрутки. Мне тоже досталась страничка. Я не знаю, кто автор, не могу вспомнить дословно текст, но там написано было приблизительно так: «Все недолговечно на земле. Ржавеет и исчезает железо. Трескаются и рассыпаются камни. В прах превращаются люди. Бессмертны только идеи и мысли, запечатленные в образах».
– Увлекательные рассуждения, – с улыбкой сказал Панов: он не мог понять, шутит Ермаков или говорит серьезно. – Только как же ты сам теперь? Ведь в кандидаты технических наук метишь!
– Я понимаю, мои слова звучат несколько парадоксально, – кивнул Панову Альфред. – Но для меня это не парадокс, а истина. Я не утратил ни грамма уважения к математике, считал и считаю ее наукой наук, большим достижением человеческого разума. И все-таки вполне возможно, что не вернусь больше ни к ней, ни к другим наукам, интересовавшим меня раньше. Если и
Он поднялся со стула, подошел к двери. Остановился, словно хотел сказать еще что-то, но только махнул рукой.
– Ерунда! – крикнул ему вслед Панов.
Дверь громко захлопнулась.
– Не повышай голоса, Сережа, – строго сказал Настя. – Альфред хочет сражаться против войны. А как именно – он и сам еще точно не знает.
– Будет писать стихи, – насмешливо произнесла Неля, собирая пустую посуду. – У него хватит чудачества, чтобы оставить аспирантуру и поступить в литературный институт. Кажется, есть и такой?..
– А в чем тут чудачество? – вырвалось у Бесстужева. Все повернулись к нему, и он продолжал негромким, хриплым от волнения голосом: – Каждый выбирает тот путь, который ему по душе. Я так понимаю: любого человека можно выучить и сделать из него настоящего инженера. А настоящего поэта не выучишь и не сделаешь. Для этого природный талант нужен. И если он есть, пускай Альфред развивает свои способности.
– Какого же черта он раньше своих задатков не замечал, – сказал Панов, пристально и грустно следя за Настей, снимавшей с вешалки пальто. – Ты за гением?
– За Альфредом. Разволновался он.
– Раньше мы многого не замечали в себе и в других, – продолжал Бесстужев, обращаясь к Панову, – теперь, после войны, люди начинают жить заново.
Поезд приближался к Туле. Поля сменились желто-багряными массивами лесов, потом надвинулся слева дымный горб Косой Горы, замелькали кирпичные заводские трубы, бараки, одноэтажные домики.
Виктор стоял в коридоре, прижавшись лбом к влажному стеклу, смотрел за окно и ничего не видел: весь устремлен был в себя. Считанные минуты оставались до того перевала, до того рубежа, который рассечет всю его жизнь, даст какое-то новое, неизвестное направление.
Трудны были оставшиеся за спиной годы. И все же во время войны Виктор чувствовал под ногами твердую почву, знал, что делать и как нужно делать. Его уважали, с ним считались. Но вот начался мирный ровный путь, и тут, на каком-то повороте, его словно бы столкнули с дороги на зыбкое болото, оно вздрагивало и покачивалось, как покачивался сейчас под ногами вагонный пол.
Дьяконский испытывал неуверенность и даже робость, какой не бывало с ним на войне. Он ушел в армию юношей, а возвращался взрослым, много пережившим человеком, но у него не было ни образования, ни специальности, ни своего угла. Только девушка, с которой не виделся четыре года, которая, конечно, очень изменилась за это время и еще неизвестно, как встретит его. Он решил: если почувствует, что хоть чуть-чуть стесняет Василису, хоть чуть-чуть в тягость ей, сразу же соберется и уедет. В конце концов, страна велика, найдется и для него место, где можно работать и учиться.
Соседи по купе, ребята-фронтовики, организовали «последний залп на дорожку», но Виктор пить отказался. Застегнул шинель, надел вещевой мешок и взял чемоданчик. Пробился к двери. Тут, держась за поручни, висели бойцы с котелками и флягами, готовые бежать за кипятком. Через их головы Виктор смотрел на перрон. Суетились люди. Бабы тащили мешки и деревянные чемоданы. Девушки с цветами столпились под часами. Семья, восседавшая на груде узлов. Солдаты, цыгане, усатый милиционер…
Василисы не было видно, и он сказал себе: а почему она обязательно должна прийти на вокзал, ведь у нее занятия… Пожалуй, надо оставить в камере хранения вещи, а то она сразу подумает, что явился к ней с постоем, и получится неудобно… Он так стиснул зубы, что сплющилась и сломалась в губах немецкая сигарета.