Неизвестный Алексеев. Неизданные произведения культового автора середины XX века (сборник)
Шрифт:
Короче, дали нам всем по четыре месяца – по месяцу за рубль. Дёшево вообще-то отделались. Могли бы за рубль и по пять месяцев отвалить. Вышел я на волю, а на работу меня не берут. Я туда, я сюда – не берут, и всё тут. «Откуда, – думаю, – они знают, что я сидел?» А после мне сказали, что в паспорте пометочку делают – мол, судился и был осуждён. Потом приняли меня всё-таки на овощебазу ящики с морковкой таскать. Платили неплохо, даже больше, чем на заводе. Вдруг ревизия какая-то. Оказалось, что морковку эту отвозили не туда, куда надо. Целую банду раскрыли. И меня, невинного, падлы, к этому приплели – мол, знал, что отвозили не туда, куда надо, а не сообщил, куда положено. Ничего мне, слава богу, не дали, улик недоставало, но предложили поискать другую овощебазу. Тут обиделся я сильно. «Да за что же мне, думаю, все эти мучения? Я же не воровал! И от молчания моего никакого приварка не было!» Обиделся, озлился и стал поддавать уже по-большому – из вытрезвителей не вылезал.
Я с виду-то был ничего себе, даже видный. Может быть, это её и прельстило. К тому же она с мужем только что развелась, а женщина она была горячая, ей без мужчины никак было нельзя. Короче, сошлись мы с нею довольно быстро. Сказала, что замуж за меня хочет, что я для неё мужчина подходящий. Правда, пью неумеренно, но ничего – все же пьют, и почти все неумеренно. Поженились. Переехала она в мою комнатёнку. Прописку она старую оставила, но жила у меня. Навела здесь порядок и чистоту. Кальсоны мне штопала и платки носовые стирала. Был я тогда такой чистенький, ухоженный – на удивленье. И был я тогда, можно сказать, счастлив. Первый и последний раз в жизни. Ах, Д! Ё-моё! Был ли ты когда-нибудь счастлив? Я вот был. Есть что вспомнить. По утрам она меня кофием натуральным поила. Кофием со сливками. Сечёшь, Д., со слив-ка-ми! А по вечерам чаем потчевала цейлонским. Коли она в магазине работала, то всё могла достать, всё имела, то, чего у других нет. И всё просила, чтобы пореже надирался. Хотела она ребёнка от меня заиметь. Да побаивалась, что я пьяница – ребёнок может получиться нездоровый, с изъяном каким-нибудь. Береглась, она, ждала, когда буду я совсем трезвый, нормальный. Да как-то нализался я с дружками, пришёл домой очень тёплый и завалил её на постель. Она меня умоляла: «Гоша, милый, не надо! Протрезвей сначала!» А на меня злость нашла. «Жена ты мне или не жена? – заорал. – Моя ты или не моя?!» Она отпихивать меня стала что есть мочи. Я ещё больше разозлился и силой её взял. Через две недели выяснилось, что она беременная. Тут я струхнул. Говорю: «Ничего страшного, сделаешь аборт». Она сначала согласилась. А когда время подошло, отказалась наотрез. «Будь что будет, – говорит, – авось пронесёт!» Родила она парня. Хорошенького такого парнишку. На меня он был похож. Я радовался. Думал: «Теперь уж пить брошу, сына надо воспитывать». А месяца через полтора младенец наш любимый весь какими-то пятнышками тёмными покрылся. И тельце, и личико – всё было в пятнах. Врачи сказали, что такое бывает, что скоро это пройдёт. Да не проходило. Пятнышек становилось всё больше и больше. Словом, похоронили мы сыночка своего на Северном кладбище. Гробик малюсенький был. Я таких маленьких гробиков и не видал никогда, думал – такие и не делают. Не гробик, а коробка какая-то. И лежал он в этой коробке такой красивый-красивый. Пятна после смерти побледнели и не видны были почти. Он, когда умирал, всё ротик открывал, будто хотел что-то сказать. Небось, хотел послать меня, козлину, в дупло. Дело было весной. Сыро было очень. В могилке воды было по колено. Так в эту воду гробик и плюхнули. И остался я без сына. Вечером после похорон взял я бритву и пошёл в ванную. Жена за мной бросилась. Я заперся. Тогда она Варьку позвала. Вдвоём они дверь ногами высадили. А я уж одну вену успел располосовать. Вызвали «скорую», увезли в травмпункт. Вену зашили. Всё обошлось. А ещё месяца через два жена на развод подала. И снова остался я один. И снова пить стал. По-зверски пить стал, по-чёрному. Всё пропил, что осталось у меня от счастливой семейной жизни. Потом приутих слегка, угомонился. Не то чтобы завязал, но до безобразия не доходил. На кладбище бывал каждый месяц. Да и сейчас частенько бываю, хотя уж лет десять пролетело. Цветочки сажаю разные. А зимой снег расчищаю. Весной на кладбище хорошо. Птички щебечут. Травка свежая растёт. Землёй вкусно пахнет. Сяду на скамеечку и гляжу на холмик. «Слышит ли он птичек? – думаю. – Может быть, слышит? Всё веселее ему, бедному, лежать, если впрямь слышит». А тут как-то, года два тому назад, приволокла Варька связку книг. Старичок какой-то, дальний её родственник, в ящик сыграл, и от него книжки эти остались. «Бери, – говорит, – если надо. Я читать их не буду». Тогда и наткнулся я на Артура Шопенгауэра. Раньше я и не слыхал-то о нём в упор. Но когда полистал – сразу сообразил, это всё для меня написано! Ну прямо-таки специально для меня! Ах, Фёдор Михалыч! Падлой буду! Потряс меня этот философ немецкий, разворошил мне душу, распотрошил меня всего, внутренности все наружу вывернул! Раньше думал я, что эта самая философия – муть сплошная, брехня интеллигентская, пижонская. А оказалось, вон оно что. И будто этот Артур был со мною знаком и всё о жизни моей несчастной знал досконально. Теперь его книга для меня как Библия. Перечитываю её постоянно. Даже на кладбище с собою беру. Цветочки посажу, лишнюю траву повыдергаю, руки помою, сяду на скамейку и читаю. Некоторые места вслух читаю сыночку. Ему уж десять годков. Небось соображает кое-что.
Думалось мне раньше, что только я один такой мученик. А оказывается, все мучаются, все страдают, каждый на свой лад. А оказывается, без страданий не проживёшь, и даже вредно жить без страданий. Вот ведь какие коврижки!
Д. обвёл глазами комнату и остановил взгляд на цветной фотографии из японского календаря, которая ему запомнилась. Фотография была уже не та или, точнее, не совсем та. Пруд был на месте. И покрытые мхом камни тоже лежали на месте. И деревянный павильон с черепичной крышей был тот же, и голубое небо не изменило свой вид. Но японки не было.
– Ты что, сменил картинку? – спросил Д. – Теперь она без японки.
Гоша тоже посмотрел на лист из календаря.
– Нет, не менял я картинку. Она у меня такая единственная. От жены осталась. Ей эта японочка очень нравилась.
– Но куда японка-то подевалась?
– А хрен её знает! Гуляет где-нибудь там, за деревьями. Или пописать пошла в кустики. Не может же она целыми днями стоять неподвижно! Она частенько куда-то уходит, а после возвращается. Меня насовсем не покидает. Знает, что без неё мне совсем будет хана.
Д. внимательно поглядел на Гошу. Потом снова взглянул на картинку. Ему показалось, что нижние ветки ближайшего дерева пошевелились.
Д. закрыл глаза и посидел так с минуту. После открыл. Японки по-прежнему не было. Д. встал, подошёл к картинке. Никаких следов клея на ней не было заметно.
– Ну а ты-то, Достоевский, страдаешь? – спросил Гоша. – У тебя ведь тоже жена сбежала? А детей не было у вас?
– Нет, детей у нас не было. Жена не хотела детей.
– А что это она? Ты же не алкаш.
– Она говорила: подождём, попозже заведём, есть ещё время, не стоит торопиться. Так и не завели.
– А ты её любил?
– Любил.
– Чудной ты, Д! Любимая жена послала тебя на фиг, а ты даже не запил! Чем же ты утешаешься?
– Рыбками.
– Какими такими рыбками?
– Живыми. В аквариуме.
– Ну, Д! Ты просто псих! Рыбки в аквариуме!
– Да, рыбки в аквариуме. Четыре штуки. С красивыми хвостами. У тебя японка, а у меня рыбки. Чего тут такого? И ещё я завёл себе дело.
– Какое дело?
– Интересное, увлекательное дело. Хитрое, мудрёное дело. Очень сложное и страшно трудное дело. Оно меня терзает, но при этом и радует. Оно отвлекает меня от мрачных мыслей и доставляет творческое удовольствие. Им я занят в то время, когда я не на работе.
– А на работе ты чем занят?
– На работе я сплю. Ты вот говорил о служащих, которые на работе спят или в коридорах курят. Я некурящий, и мне остаётся только спать. Такова моя горькая участь.
– Так что же за дело-то у тебя? Расскажи!
– О нём не расскажешь. Такое вот, брат, дельце. То есть можно, конечно, рассказать, но долго придётся рассказывать. Ты слушать устанешь.
– А покороче нельзя?
– Нет, нельзя. Покороче не выйдет. Очень уж оно замысловатое.
– Так ты что – руками шевелишь или мозгами?
– В основном мозгами. Но и руками немножко.
– А на дело твоё глядеть надо или следует его слушать? Может быть, его щупать приходится? Или его надо читать?
– Лучше всего его, наверное, читать. Но можно его и слушать. Это уж кому как понравится.
– И думать надо, небось, когда читаешь или слушаешь?
– Да. Думать при этом необходимо.
– Философия это, что ли, какая? Как у Артура?
– Есть там и философия. Но и ещё много всего. Всякой всячины. Заковыристое, в общем, дело.
– Так ты, Д., значит, мыслитель?
– Отчасти да. Но не только мыслитель.
– А кто же ты ещё?
– Опять-таки сразу не скажешь. Я даже и сам толком не знаю, кто я ещё. Но то, что ещё кто-то, – это несомненно.
– Темнишь ты, Фёдор Михалыч! Ну коли не хочешь, не говори. Я не обижусь. Только ты уж делай своё дело как следует, не халтурь.
– Я и делаю его как следует. Зачем же халтурить, если это дело для себя. Оно меня возвышает, оно наполняет мою жизнь духовностью.
– Значит, ты пишешь о Боге?
– Нет, не о Боге. Впрочем, и о Боге тоже. Хотя, как мне кажется, он отсутствует в мире. Мир существует сам по себе, без Бога. Или так: существует мир, и рядом где-то существует Бог. Он наблюдает, что творится в мире, и ни во что не вмешивается. Он чего-то ждёт. Затаился до поры до времени. А может быть, он никогда не вмешивается в мирские дела. Начхать ему на них.