Неизвестный Кафка
Шрифт:
4.57. Доказательства действительной прежней жизни: я тебя уже видел раньше; чудеса прежнего времени и — под конец дня.
4.58. 25 февраля. Утренняя ясность.
4.59. Это не из-за лености, или злой воли, или неловкости — хотя все это в той или иной мере присутствует, ибо «Ничто — вредителей родитель» — мне ничего не удалось (или даже не удалось довести до неудачи): ни жизнь в семье, ни дружба, ни брак, ни профессия, ни литература, а из-за отсутствия основы, воздуха, заповеди. Создать их — моя задача, и не для того, чтобы как-то наверстать упущенное, но для того, чтобы ничто не
4.60. Он чувствовал это у виска, как стена чувствует острие иглы, которая должна в нее вонзиться. Другими словами, он этого не чувствовал.
4.61. Никто не создает здесь ничего большего, чем возможность для своей духовной жизни; то, что это выглядит, как работа ради пропитания, одежды и так далее, не существенно, но именно с каждым видимым куском он получает и невидимый, с каждым видимым предметом одежды — невидимый предмет одежды и так далее. В этом оправдание всякого человека. Это выглядит так, словно он подводит под свое существование фундамент последующих оправданий, но это лишь психологический зеркально отраженный текст, а фактически он строит жизнь на своих оправданиях. Разумеется, каждый человек должен быть в состоянии оправдать свою жизнь (или свою смерть, что одно и то же), от этой задачи он уклониться не может.
4.62. Мы видим, что каждый человек живет своей жизнью (или умирает своей смертью). Без внутреннего оправдания подобное достижение было бы невозможно: ни один человек не может жить неоправданной жизнью. Отсюда можно было бы, недооценив человека, заключить, что каждый подводит фундамент оправдания под свою жизнь.
4.63. Психология — это чтение некоего зеркально отраженного текста, то есть занятие хлопотливое, но в плане получения всегда соответствующего результата — эффективное, однако в действительности не происходит ничего.
4.64. После смерти человека даже на земле на некоторое время наступает по отношению к умершему какая-то особенная благодатная тишина, прекращается земная суета, уже не заметно продолжающегося умирания, кажется, что устранена какая-то ошибка, и даже у живущих появляется возможность сотворения дыхания — для чего в комнате умершего и отворяются окна, — но лишь до тех пор, пока не обнаружится, что все-таки это только видимость, и не начнутся боль и сетования.
4.65. Смерть жестока не тем, что это уход, а тем, что она вызывает действительную боль ухода.
4.66. Самое жестокое в смерти: мнимый уход причиняет действительную боль.
4.67. Сетование у постели умирающего — это, собственно, сетование на то, что в истинном смысле здесь не умирают. Мы все еще вынуждены довольствоваться этой смертью, мы все еще играем в игрушки.
4.68. 26 февраля. Солнечное утро.
4.69. Развитие человечества — увеличение силы смерти.
4.70. Наше спасение — в смерти, но не в этой.
4.71. Все очень хорошо относятся к А., — примерно так же стараются тщательно оберегать какой-нибудь отменный биллиард даже от хороших игроков — до тех пор, пока не приходит великий игрок; он внимательно осматривает стол, он нетерпим к недостаткам прежних времен, но затем, когда начинает играть сам, бесцеремоннейшим образом дает выход своей ярости.
«Но затем он вернулся к своей работе так, словно ничего не произошло». Эта ремарка знакома нам по трудноопределимому множеству старых рассказов, хотя, может быть, не встречается ни в одном из них.{103}
4.72. Перед каждым человеком здесь ставятся два вопроса веры: во-первых, заслуживает ли доверия эта жизнь и, во-вторых, заслуживает ли доверия его цель. На оба вопроса каждый фактом своей жизни так твердо и непосредственно отвечает «да», что можно усомниться, правильно ли понимаются эти вопросы. Во всяком случае, тут нужно сперва пробиться к своему собственному основополагающему «да», ибо глубже, под его поверхностью, ответы под натиском вопросов становятся путаными и уклончивыми.
4.73. Нельзя сказать, что нам недостает веры. Уже в самом факте нашей жизни — просто неисчерпаемые глубины веры.
Это здесь-то глубины веры? Да ведь нельзя же не жить.
Именно в этом «нельзя же» и скрывается безумная сила веры, в этом отрицании она обретает форму.{104}
4.74. Тебе нет нужды выходить из дома. Оставайся у своего стола и слушай. И даже не слушай, — просто жди. И даже не жди, — будь совершенно спокоен и одинок. И мир предложит тебе себя, чтобы быть разоблаченным, он не может удержаться и будет в экстазе извиваться перед тобой.{105}
4.75. Непередаваемость парадокса, возможно, существует, но как таковая не выражается, ибо сам Авраам не понял его. Аврааму не нужно — или не следует — его понимать и, следовательно, как-то истолковывать для себя, но он, очевидно, вправе попытаться истолковать его для других. В этом смысле и всеобщее не однозначно; в случае Ифигении это выражается в том, что оракул никогда не дает однозначных предсказаний.{106}
4.76. Покой во всеобщем? Двусмысленность всеобщего. В одном случае всеобщее толкуется как покой, но в иных — как «всеобщие» споры между единичным и всеобщим. Только покой есть истинно всеобщее, но и конечная цель — тоже.
4.77. Все выглядит так, словно спор между всеобщим и единичным происходит на настоящей сцене, в то время как жизнь во всеобщем — лишь нарисована на заднике.
4.78. Не существует такой эволюции, которая своей бессмысленностью (а я в ней лишь очень косвенно виноват) утомила бы меня. Этого бренного мира Аврааму при его заботливости недостаточно, поэтому он решает отъехать вместе с ним в вечность. Однако то ли выездные, то ли въездные ворота слишком узки, и его телега с мебелью не проходит. Вину за это он приписывает слабости того голоса, который им командует. В этом мука его жизни.