Неизвестный Кафка
Шрифт:
— На твой вопрос мне нетрудно ответить: моя власть держится на двух моих женщинах.
— На твоих женщинах?
— Да. Ты ведь их знаешь.
— Ты имеешь в виду тех женщин, которых я видел вчера у тебя на кухне?
— Да.
— На этих двух толстухах?
— Да.
— На этих женщинах! Я почти что не обратил на них внимания. Извини, но они выглядели как две кухарки. И они были не совсем опрятны, — небрежно одеты.
— Да, они такие.
— Ну, если ты что-то говоришь, я этому немедленно верю, но только теперь я понимаю тебя еще меньше, чем раньше, — до того, как узнал об этих женщинах.
— Здесь нет никакой загадки, все лежит на поверхности;
Вместе с работой отпали и все поводы для споров, в частности, ревность — она им совершенно незнакома. Да и откуда взяться ревности? Я же их почти не отличаю одну от другой. Ну, может быть, нос и губы у Альбы еще более негритянские, чем у Рези, но, опять-таки, иногда мне кажется, что как раз наоборот. Может быть, у Рези несколько меньше волос, чем у Альбы, — собственно говоря, у нее уже просто непозволительно маю волос, — но разве я обращаю на это внимание? Я все равно их почти не различаю.
К тому же я ведь прихожу с работы домой только вечером, а днем сколько-нибудь продолжительное время вижу их исключительно по воскресеньям. И так как после работы я люблю бродить как можно дольше в одиночестве, то, соответственно, домой прихожу поздно. Из бережливости мы по вечерам свет не зажигаем. У меня в самом деле нет таких денег: содержание этих женщин, способных есть, вообще говоря, беспрерывно, съедает все мое жалованье. Значит, звоню я вечером в свою темную квартиру. И слышу, как они обе, пыхтя, подходят к двери. Рези или Альба говорит: «Это он» — и обе начинают пыхтеть еще сильнее. Окажись на моем месте кто-нибудь чужой, мог бы и испугаться.
Затем они открывают, и обычно как только появляется просвет в двери, я шутки ради врываюсь внутрь и одновременно хватаю обеих за горло. «Ты», — говорит одна из них, это означает: «Невероятный ты человек» — и обе смеются, издавая глубокие гортанные звуки. Теперь они занимаются уже только мной, и не выдерни я одну руку, чтобы захлопнуть дверь, она бы всю ночь так и стояла открытой.
Затем — всегдашний проход через прихожую длиной в несколько шагов, который длится четверть часа и при котором меня почти что несут. Я и в самом деле чувствую усталость после далеко не легкого дня и иногда кладу голову на мягкое Резино плечо, иногда — на мягкое Альбино. Обе они почти голые, в одних рубашках, они большую часть дня так и ходят, только когда кто-то предупреждает о визите, как ты недавно, они натягивают на себя несколько грязных тряпок.
Затем мы подходим к моей комнате, и обычно они вталкивают меня внутрь и закрывают дверь. Это игра, так как теперь они борются за право войти первой. Но это не какая-то там ревность и не настоящая борьба, а только игра. Я слышу легкие звонкие удары, которыми они обмениваются, пыхтение, которое теперь означает уже действительно одышку, и, время от времени, отдельные слова. В конце концов я сам распахиваю дверь, и они вваливаются в комнату, разгоряченные, в разорванных рубашках, и от ароматов их дыхания щиплет глаза. Затем мы падаем на ковер, и тут постепенно все стихает.
— Ну и что же ты замолчал?
— Я забыл, к чему я это. С чего мы начали? Ты спросил меня о происхождении моей предполагаемой власти, и я назвал этих женщин. Ну, да, так оно и есть, моя власть идет от этих женщин.
— Просто от сожительства с ними?
— От сожительства.
— Ты что-то приумолк.
— Понимаешь, моя власть имеет пределы. И что-то приказывает мне замолчать. Будь здоров.
256. Лошадь споткнулась и рухнула на колени, всадника сбросило. Двое мужчин, слонявшихся независимо друг от друга где-то среди деревьев, вышли из тени и уставились на упавшего. Им обоим все это было как-то подозрительно: солнечный свет, лошадь, уже поднявшаяся на ноги, всадник, человек напротив, который неожиданно подошел, привлеченный происшествием. Они медленно приближались, брюзгливо выпячивали губы и каждый из них, запустив руку под расстегнутую спереди рубаху, нерешительно проводил ладонью по груди и шее.
257. Город как город, его прошлое величественнее его настоящего, но и настоящее все еще достаточно внушительно.
258. Бургомистр подписал несколько бумаг, затем откинулся на спинку кресла, взял для развлечения ножницы в руки, прислушался к долетавшим снаружи, со старой площади, полуденным звукам и сказал почтительно замершему, почти высокомерно почтительному секретарю, стоявшему возле письменного стола:
— Вы тоже заметили, что в городе готовится что-то необычное? Вы человек молодой, вы-то уж должны замечать такие вещи.
259. В ночь новолуния я возвращался из соседней деревни домой; недальний путь лежал по прямой проселочной дороге, целиком открытой лунному свету, всякую мелочь на земле было видно лучше, чем днем. Я был уже недалеко от небольшой тополиной аллеи, которая заканчивалась у моста, ведущего в нашу деревню, как вдруг в нескольких шагах перед собой увидел — должно быть, я замечтался, иначе увидел бы раньше — маленькое сооружение из дерева и материи, какую-то маленькую, но еще и очень низкую палатку; в такой люди и сидеть не могли бы не сгибаясь. Она была совершенно закрытая, даже подойдя вплотную, обойдя ее кругом и ощупав, я не нашел никакого отверстия. На земле видишь всякое и благодаря этому приучаешься с легкостью судить даже о незнакомых вещах, но откуда здесь взялась эта палатка и что она означала, я не мог понять.
Какая-то босоногая, похожая на цыганку молодая женщина стелет перед алтарем из перин и одеял мягкую постель. На женщине красная с белым узором юбка и напоминающая рубашку белая небрежно расстегнутая спереди блузка, ее каштановые волосы дико спутаны. На алтаре стоит умывальный таз.{137}
260. На столе лежала большая коврига хлеба. Подошел отец с ножом, чтобы разрезать ее на две половины. Но хотя нож был крепкий и острый, а хлеб — не слишком мягкий и не слишком черствый, нож никак не хотел врезаться. Мы, дети, с удивлением подняли глаза на отца. Он сказал: