Неизвестный Кафка
Шрифт:
295. Я попал в непроходимые заросли колючего кустарника и громко позвал сторожа парка. Он пришел сразу, но не мог ко мне пробиться.
— А как вы туда, в самые эти колючки, забрались? — крикнул он. — Не можете ли вы и назад тем же путем?
— Исключено, — крикнул я, — мне той дороги уже не найти. Я спокойно гулял, задумался и вдруг обнаружил, что я тут, словно бы эти кусты выросли уже после того, как я сюда пришел. Не выбраться мне отсюда, пропал я.
— Вы прямо как ребенок, — сказал сторож, — сперва залезаете, куда не положено, в самые дебри, а потом хнычете. Вы же не в первобытном лесу, а в публичном парке, вас оттуда вытащат.
— Таких зарослей в парках не бывает, — сказал я, — и как меня отсюда вытащат, сюда же никому не пробраться.
— Все это очень мило, — сказал сторож, — но еще немного вам придется потерпеть, я ведь должен сначала найти рабочих, который расчистят дорогу, а до этого еще получить разрешение директора парка. Так что уж будьте любезны набраться немного терпения и мужества.
296. К нам пришел господин, которого я уже не раз видел, но особого значения его визитам не придавал. Он прошел с родителями в спальню; они были совершенно поглощены тем, что он говорил, и в рассеянности закрыли за собой дверь; когда я хотел войти вслед за ними, а Фрида, кухарка, меня задержала, я, естественно, начал отбиваться и плакать, но Фрида была самая сильная из всех кухарок, каких я только могу вспомнить, она сжимала мои руки так, что их было не вырвать и при этом прижимала меня к себе, чтобы я никак не мог ее лягнуть. Я был беспомощен и мог только ругаться.
— Ты как жандарм какой-то, — кричал я, — как тебе не стыдно, ты — девушка, а прямо как жандарм.
Но она была девушка спокойная, почти меланхоличная, и я ничем не мог ее пронять. Она отпустила меня только тогда, когда мать вышла из спальни взять что-то на кухне. Я вцепился в материну юбку.
— Что хочет этот господин? — спросил я.
— Ах, — сказала она и поцеловала меня, — ничего особенного, просто он хочет, чтобы мы уехали.
Тогда я очень обрадовался, потому что в деревне, куда мы всегда ездили на каникулы, было намного лучше, чем в городе. Но мать объяснила мне, что я не смогу поехать вместе с ними, я же должен ходить в школу, сейчас ведь нет каникул, и наступает зима, да и они поедут не в деревню, а в другой город, намного дальше; однако, увидев, как я испугался, мать поправилась и сказала, что нет, тот город не дальше, а намного ближе, чем деревня. Я не мог по-настоящему в это поверить, и тогда она подвела меня к окну и сказала, что тот город так близко, что его почти можно увидеть из окна, но это было не так, по крайней мере — не в такой пасмурный день, потому что там не было видно ничего, кроме того, что всегда, — узкую улицу внизу и церковь напротив. Потом, оставив меня, она побежала на кухню, вернулась со стаканом воды, отстранила Фриду, которая снова хотела на меня накинуться, и подтолкнула меня перед собой в спальню. Устало откинувшийся в кресле отец уже протягивал руку к воде. Увидев меня, он улыбнулся и спросил, что я скажу, если они уедут. Я сказал, что очень хотел бы поехать с ними. Но он сказал, что я еще слишком мал, а это очень утомительное путешествие. Я спросил, почему же тогда должны ехать они. Отец указал на того господина. У господина на сюртуке были золотые пуговицы, и он как раз начищал одну из них носовым платком. Я попросил его, чтобы он оставил моих родителей дома, потому что если они уедут, мне придется остаться одному с Фридой, а это невозможно.{142}
297. Катящиеся колеса золотой кареты останавливаются, хрустя гравием; какая-то девушка хочет выйти, носок ее туфельки уже касается подножки, но тут она видит меня и вновь скрывается в карете.
298. Была когда-то такая головоломка — дешевая, незамысловатая игрушка размером ненамного больше карманных часов; ничего поразительного в ее устройстве не было. На красно-коричневой деревянной поверхности были вырезаны голубые запутанные дорожки, приводившие к маленькой ямке. И такой же голубой шарик под воздействием наклонов и встряхиваний сначала вбрасывался на одну из этих дорожек, а затем скатывался в ямку. Как только шарик оказывался в ямке, игра оканчивалась, и если хотели начать ее снова, шарик надо было вытряхнуть из ямки обратно. Все это было накрыто толстым стеклянным куполом, так что головоломку можно было сунуть в карман и носить с собой, и где бы потом ни оказался, можно было достать ее и играть.
Когда шарик был без дела, он обычно гулял, заложив руки за спину, туда и сюда по возвышенности, а дорожек избегал. Он полагал, что во время игры достаточно еще намучается с этими дорожками и что вне игры у него есть все основания претендовать на право отдыха на свободной поверхности. Иногда он по привычке смотрел вверх, на стеклянный купол, не имея, однако, намерения что-то там наверху узнавать. У него был один широкий желоб, и он утверждал, что не создан для узких дорожек. Что было отчасти справедливо, так как эти дорожки действительно едва могли его вместить, но и несправедливо, так как на самом деле он был очень тщательно подогнан под ширину этих дорожек, однако удобными для него эти дорожки не должны были быть, в противном случае не было бы головоломки.
299. Мне было разрешено войти в чужой сад. При входе пришлось преодолеть некоторые затруднения, но в конце концов какой-то мужчина, привстав из-за столика, воткнул мне в петлицу темно-зеленую метку, проколотую булавкой.
— Это, наверное, орден, — сказал я в шутку, однако мужчина только слегка похлопал меня по плечу, словно желая успокоить, но почему надо было меня успокаивать?..
Обменявшись взглядами, мы пришли к молчаливому соглашению, что теперь я могу войти. Однако, пройдя несколько шагов, я вспомнил, что еще не заплатил. Я хотел вернуться, но как раз в этот момент увидел, что у столика стоит высокая дама в походном плаще из желтовато-серой грубой материи и отсчитывает на столе крохотные монетки.
— Это за вас, — крикнул мне через плечо низко склонившейся дамы тот мужчина, по-видимому, заметив мое беспокойство.
— За меня? — недоверчиво переспросил я и оглянулся назад, проверяя, не относится ли это к кому-то другому.
— Эта вечная мелочность, — сказал какой-то господин, который подошел по лужайке, медленно перешел мне дорогу и пошел по лужайке дальше. — За вас. За кого же еще? Здесь один платит за другого.
Я поблагодарил за это, впрочем, с неудовольствием данное разъяснение, однако заметил господину, что я еще ни за кого не заплатил.
— А за кого вы должны были заплатить? — спросил господин, уходя.
В любом случае, я намерен был подождать эту даму и попытаться с ней объясниться, но она пошла, шурша своим плащом, в другую сторону; позади ее мощной фигуры нежно колыхалась голубоватая вуаль шляпки.
— Любуетесь Изабеллой? — спросил рядом со мной какой-то гуляющий, тоже смотревший вслед даме. После некоторой паузы он прибавил: — Это Изабелла.
300. Это Изабелла, старая серая в яблоках лошадь, я не узнал бы ее в толпе, она стала дамой, мы встретились недавно в одном саду во время благотворительного праздника. Там есть маленькая, стоящая на отшибе группа деревьев, окружающих затененную прохладную лужайку; эту лужайку пересекает множество узких тропинок, иногда там бывает очень приятно. Мне этот сад знаком с давних пор, и, устав от праздника, я свернул к той группе деревьев. Едва оказавшись под деревьями, я увидел огромную даму, двигающуюся с противоположной стороны мне навстречу; ее рост меня почти ошеломил, в ближайшей округе не было никого, с кем я мог бы ее сравнить, но я был убежден, что и вообще не знаю такой женщины, которая не была бы ниже этой на несколько — в первом изумлении я подумал даже: «на несчетное количество» — голов. Однако вскоре, подойдя ближе, я успокоился. Изабелла, старая знакомая!
— Как же ты убежала из своей конюшни?
— Ах, это было нетрудно, меня ведь, собственно, только из жалости еще держат, мое время прошло; я объяснила своему хозяину, что вместо того чтобы бесполезно стоять в конюшне, я хочу еще немного и мир посмотреть, насколько силы позволят, — объяснила хозяину, он меня понял, отыскал кое-какую одежду отошедших в мир иной, даже помог мне ее надеть и отпустил, пожелав доброго пути.
— Как ты хороша! — сказал я не совсем искренне, но и не совсем лицемерно.