Неизвестный Кафка
Шрифт:
У него нет никакой грамматики. Любители пытаются составить грамматику, но идиш постоянно живет в речи и не может устояться. Народ не оставляет его грамматикам.
Он состоит из одних иностранных слов. Но они в нем не покоятся, а сохраняют ту торопливость и живость, с которой были усвоены. Переселения народов пронизывают идиш от одного его края до другого. Все это немецкое, древнееврейское, французское, английское, славянское, нидерландское, румынское и даже латинское идиш воспринял с любопытством и легкомыслием; немалая сила нужна уже для того, чтобы удержать эти языки вместе в таком состоянии. Поэтому ни один разумный человек и не помышляет о том, чтобы превратить идиш в какой-то мировой язык, как ни близок он, вообще говоря, к таковому. Заимствования из него популярны только в воровском жаргоне, потому что арго меньше нуждается в языковых связях, чем в отдельных словах. А также потому, что идиш все-таки долго был презираемым языком.
Но и в таком бытовании языка господствуют осколки известных языковых законов. К примеру, начало формирования идиш относится ко времени перехода средневерхненемецкого в нововерхненемецкий. Тогда происходил выбор форм, средневерхненемецкий выбрал одну, идиш — другую. Иными словами, идиш развивал
6
Мы есть.
7
В современном немецком: Kerze (свеча), Bl"ume (цветок), Liede (беседка).
При всем том я думаю, что в большинстве своем вы, глубокоуважаемые дамы и господа, пока что пребываете в убеждении, что ни единого слова на идиш не поймете.
Не ожидайте от объяснений поэзии никакой помощи. Если уж вы даже идиш понять не в состоянии, никакое конкретное объяснение вам не поможет. В лучшем случае вы поймете его и заметите себе, что там будет что-то сложное. К примеру, я мог бы вам сказать: господин Леви прочтет сейчас — как это в самом деле и будет — три стихотворения. Вначале «Grine» Розенфельда. «Grine» это «Gr"unen», «зеленые», «новобранцы», новоприбывшие в Америку переселенцы. В этом стихотворении такие еврейские эмигранты со своими грязными дорожными узлами маленькой группкой идут по улице Нью-Йорка. Естественно, собираются зеваки, с удивлением их рассматривают, следуют за ними и смеются. Взволнованный этой уличной сценой до глубины души, поэт поднимается над ней и обращается ко всем евреям и ко всему человечеству. И кажется, что когда говорит поэт, эта группа эмигрантов застывает, хотя они далеко от него и не могут его услышать.
Второе стихотворение принадлежит Фругу и называется «Песок и звезды». Это горькая интерпретация одного библейского предсказания. В нем говорится, что мы станем как песок у моря и как звезды на небе. Ну, как песок нас уже попирают — когда же теперь сбудется и про звезды?
Третье стихотворение — Фришмана, называется «Ночь тиха». Влюбленная пара встречает ночью благочестивого ученого, идущего в молельный дом. Они пугаются: теперь на них могут донести, потом успокаивают друг друга.
Как вы видите, такие объяснения ничего не дают. Привязанные к этим объяснениям, вы затем в читаемом будете искать то, что уже знаете, и того, что там есть на самом деле, не заметите. Но, к счастью, всякий, знающий немецкий язык, способен понять и идиш. Так как если смотреть с некоторого — правда, большого — удаления, то внешняя понятность идиш образована немецким языком; в этом преимущество идиш перед всеми языками земли. Однако — по справедливости — и у них у всех есть преимущество перед ним. И именно то, что идиш нельзя перевести на немецкий. Связи между идиш и немецким слишком тонки и значимы, они мгновенно разрываются, когда идиш возвращают к немецкому, то есть возвращают уже не идиш, а нечто бессущностное. Переводом, к примеру, на французский идиш может быть сообщен французам, переводом на немецкий он уничтожается. Так, «toit» это не «tot» и «Blьt» — никоим образом не «Blut» [8] .
8
toit (идиш) и tot (нем.) — «мертвый»; Blьt (идиш) и Blut (нем.) — «кровь».
Но не только из этой дали немецкого языка можете вы, уважаемые дамы и господа, понять идиш; вы можете подойти к нему на шаг ближе. Уже сравнительно недавно появился хорошо известный разговорный язык немецких евреев — в качестве некоторого более или менее отдаленного, но все еще сохраняющего множественность оттенков (в зависимости от места проживания носителей: в городе или деревне, на востоке или на западе) приближения к идиш. Поэтому историческое развитие языка идиш можно было бы проследить в современной плоскости почти так же хорошо, как и в глубине истории.
И уже совсем близко вы подойдете к идиш, если вспомните о том, что, помимо знаний, в вас живут способности и сочетания способностей, позволяющие вам понимать идиш чувством. Лишь так может объясняющий помочь вам — успокоив вас, чтобы вы не чувствовали себя исключенными и осознали, что уже не можете жаловаться на непонимание языка. Это — самое важное, ибо с каждой жалобой понимание ускользает. В то же время, сохранив спокойствие, вы вдруг окажетесь внутри этого языка. Но раз уловив идиш — а он соединяет всё: и слово, и хасидскую мелодику, и само существо этого восточно-еврейского актера, — вы уже не сможете вновь обрести ваше прежнее спокойствие. Вы тогда так сильно почувствуете истинное единство этого языка, что испугаетесь, но уже не идиш, а себя. И вы не сможете в одиночку выносить этот страх, если одновременно из того же идиш к вам не придет вера в себя, равная этому страху — и еще более сильная, чем он. Впитывайте ее в себя настолько, насколько сможете! Если же потом, завтра или позднее, она вас оставит — да и как сможет она удержаться в воспоминаниях об одном-единственном вечере! — то я желаю вам позабыть и этот страх. Ибо мы не хотим, чтобы все это стало для вас наказанием.
Письма к Феликсу Вельчу
[Визитная карточка. По-видимому, 1907 г.].
В конце концов начинаешь чувственно воспринимать уже весь город. И вот, там, где находилась Ваша комната, меня всегда болезненно корежило, поскольку вы там так отчаянно занимались.
Теперь это в прошлом. Слава Богу!
[На бланке «Общества по страхованию рабочих от несчастных случаев». Прага, 20 сентября 1912 г.].
С радостью, довольно, впрочем, нервозной, пишу вам средь рабочего дня. Я не стал бы этого делать, если бы еще мог писать письма, не пользуясь пишущей машинкой. Но соблазн уж слишком велик. Настроения иногда — и почти никогда — нет, а кончики пальцев есть всегда. Вынужден предполагать, что это вас очень интересует, поскольку пишу вам это в такой спешке.
Спасибо, Макс, за дневник. Твоя фрейлейн была настолько любезна, что сразу же выслала его; он пришел вместе с твоей первой открыткой. Но и я сразу же премило поблагодарил и, откровенно говоря, сразу же попросил о рандеву, для которого — надеюсь, в соответствии с твоими желаниями — предложил квартиру твоего дяди, с тем чтобы мы, трое покинутых, как-нибудь собрались вместе.
Ты не должен прекращать дневник! А еще лучше было бы, если бы вы все вели дневники и присылали их. Если уж нас гложет зависть, то мы желаем знать, почему. Уже после нескольких страниц я начал немного представлять себе юг, а те итальянцы в купе, о которых ты в своем непрерывном благоденствии вообще даже не вспоминаешь, сильно меня захватили.
Вчера вечером, Макс, был у твоих родителей. Отца, правда, не застал, он ушел на какое-то собрание, был брат, но у меня как-то не было сил заниматься при нем распаковкой твоей корреспонденции. Из новостей надо [здесь машинописный текст обрывается].
На этом интригующем месте меня прервали: прибыла депутация земельного союза владельцев лесопилок (не иначе как ради того впечатления, какое это произведет на вас) и останется здесь навсегда.
Так что прощайте!
И привет госпоже Югландии.
У моей сестрицы Валли в субботу была помолвка, доставьте ей радость — поздравьте ее открыткой, не признаваясь, откуда вы это узнали.
[Открытка. Вена{169}; штемпель: 10. 9. 1913].
Мало удовольствий, больше обязанностей, еще больше скуки, еще больше бессонницы, еще больше мигрени — так я живу и вот сейчас имею ровно десять минут свободного времени, чтобы полюбоваться на дождь, льющий во дворе гостиницы.
[На почтовой бумаге «Санатория д-ра фон Хартунгена». Рива, сентябрь 1913 г.].
Нет, Феликс, не будет хорошо, ничего у меня не будет хорошо. Порой мне кажется, что я уже не в этом мире, а болтаюсь где-то в преддверии ада. Ты полагаешь, что в сознании вины я нахожу какую-то опору, какое-то разрешение, — нет, сознание вины у меня только потому, что для моей натуры это прекраснейшая форма сожаления, и тут не нужно очень внимательно всматриваться; это сознание вины — просто некое требование возврата. Но едва оно возникает, как тут же вырастает куда более страшное, чем сожаление, чувство свободы, избавления, относительной удовлетворенности, намного превосходящее все сожаления. Сегодня вечером получил письмо от Макса. Ты в курсе?{170} Как я должен поступить? Может быть, не отвечать? — конечно, это единственно возможный ответ.
А что будет, это сказали карты. Несколько дней назад мы тут собрались вечером компанией в шесть человек, и одна молодая, очень богатая, очень элегантная русская, от скуки и безысходности, — ибо элегантные люди среди неэлегантных чувствуют себя куда более потерянно, чем последние среди первых — всем погадала на картах. Причем каждому — дважды, по двум разным системам. Нагадалось разное, большей частью забавное или полусерьезное и, в конечном счете, даже если этому и верить, совершенно ничего не говорящее. Только в двух случаях получилось нечто вполне определенное, такое, что всеми может быть проверено, причем результаты совпадали по обеим системам. Одной девушке расклад предсказал, что она останется старой девой, а в моем раскладе было то, чего даже близко ни у кого не было: все карты, обозначавшие человеческие фигуры, разбегались от меня так далеко на края, как только возможно, и даже этих удаленных фигур было один раз только две, а другой раз, по-моему, вообще не было. Вместо них вокруг меня крутились беспрерывные «заботы», «богатство» и «честолюбие», то есть все абстракции, какие вообще знают карты, за исключением «любви».
Так уж прямо верить картам, по всем вероятиям — глупость, однако попытка с их помощью или с помощью любой другой внешней случайности внести ясность в запутанную и непроницаемую сферу представлений внутренне оправданна. Я говорю здесь, естественно, о воздействии моих карт не на меня, а на других и могу подтвердить это тем, как подействовал на меня расклад той девушки, которой предсказано остаться старой девой. Речь идет о вполне милой молодой девушке, в которой ничто, за исключением, может быть, прически, не предрекает будущности старой девы, и тем не менее мне, хотя до этого решительно никаких ясных мыслей о ней у меня не было, с самого начала было жаль ее, причем не в связи с ее настоящим, а — совершенно однозначно — в связи с ее будущим. Но с того момента, как ей выпали эти карты, для меня стало совершенно несомненным, что ей суждено остаться старой девой… Твой случай, Феликс, возможно, сложнее моего, но он все-таки ирреальнее. В своем крайнем выражении, в реальности всегда самого мучительного варианта, он все-таки — только теоретическая возможность. Ты стараешься разрешить некий признанный неразрешимым вопрос, тогда как его решение, если исходить из того, что можно себе представить, не принесет пользы ни тебе, ни кому-либо еще. Насколько же все-таки я в качестве неудачника превосхожу тебя! Будь у меня хоть малейшая надежда на то, что это чему-то поможет, я вцепился бы в столб ворот на въезде в санаторий, чтобы не надо было уезжать.