Неизвестный Кафка
Шрифт:
[Цюрау, май — июнь 1918 г.].
в видах возобновления словообмена мой тебе последний привет из Цюрау, следующий — в Праге. Перед тобой мне извиняться не нужно, ты наверняка понимаешь мое молчание, по крайней мере, имеешь на сей счет догадки, а точнее и я его не понимаю. Мне не о чем было писать — говорить, впрочем, тоже. Много думал о тебе, и не только в связи с «миром» и «Рундшау»{199}.
До встречи!
[Открытка (с видом Румбурга), по-видимому, осень 1918 г.].
Вот польза от этого лета, Феликс: никогда больше не поеду в санаторий. Теперь, когда я действительно начинаю заболевать, я уже больше в санаторий не поеду. Все — наоборот. Твоя сестра сегодня уехала, я хотел проводить ее на дороге с цветами, но, слишком задержавшись у садовника, пропустил карету и имею теперь возможность украсить мою комнату цветами.
Сердечный привет тебе и жене.
[Турнау, сентябрь 1918 г.].
вот самые первые результаты переговоров с одной весьма рассудительной молодой домохозяйкой, равно как и собственных изысканий: во всей округе едва ли можно что-то отыскать, так как лесные пансионаты уже закрываются, если еще не закрылись, или вообще
Эти соображения приводят к моему пансионату, о котором я сразу же вспомнил, и та фрейлейн меня по крайней мере не отговаривала. Его преимущества: хорошее обслуживание, отменная чистота и, по моему мнению, отличная кухня. Недостатки — но не только этого пансионата: исключительно мясной стол (правда, еды вволю, сколько хочешь) и яйца, что-то другое — в редчайших случаях, даже овощей не дают.
Я предпринимал самые разнообразные попытки достать хоть сколько-нибудь молока и масла, но мне это до сих пор так и не удалось, несмотря на предложение хорошего мыла и сигарет. Правда, женщины в этом отношении сообразительнее. Хлеб, который дает община, очень плох и будет еще хуже, я его вообще не переношу.
Леса очень красивы, ни в чем не уступят мариенбадским, повсюду прекрасные, вселяющие бодрость ландшафты.
Еще одно преимущество Турнау: отличные яблоки и груши. Твоя сестра, я полагаю, не очень хорошо говорит по-чешски, это, конечно, немного затруднит пребывание здесь, но — не в гостинице, где много постояльцев из Северной Богемии; здесь получают «Рейхенбергер Цайтунг», «Прагер Тагблатт», «Цайт», подают меню на немецком.
Цены (естественно, только на данный момент): комната — 3 кроны, говядина с соусом и картофелем — 4.50, кнели из жареной свинины с зеленью — 11 крон, жаркое из телятины — 7–9 крон, сливовые кнели (большая редкость) — 4 кроны, яичница с картофелем — 6 крон и т. п.
Возможно, для живущих более продолжительное время устанавливают особые цены, мне в первый день хозяин в этом отказал (под громкие восклицания и смех), но мы уже помирились.
Вот пока и все, но я продолжаю осматриваться.
С сердечным приветом
Там новый арендатор, человек, с которым можно разговаривать, и явно целеустремленный, но, кажется, кроме расклейки плакатов, ничего значительного пока не сделавший; дом производит впечатление заброшенного, не кормят, подают только выпивку. Он объясняет это тем, что туда пока не приехала его жена, она еще остается в их прежнем заведении, но через две недели приедет, тогда он сможет более точно сказать и о питании, и о ценах, но уже сейчас утверждает, что принять твою сестру он тогда сможет. Ясно, что это дело очень ненадежное и еще должно быть точно проверено.
Более подробные сведения о Турнау получишь устно, я ведь, собственно, еще и не знаю, как у твоей сестры дела. В субботу или в воскресенье я — уже в Праге. Может быть, в воскресенье вечером зайду к тебе или ты приходи в понедельник ко мне в контору. С сердечным приветом
[Весна 1920 г.]
спасибо за терпение, но прошлую неделю я был как-то совсем по-особому рассеян, к тому же хотелось сделать тщательно{200}, то есть прочесть дважды, поэтому ушло много времени.
Мелкие поправки, не вызывавшие у меня сомнений, я делал прямо в гранках, но эти исправления ты, естественно, должен еще просмотреть, что же касается опечаток, то, я думаю, едва ли мог какую-то пропустить. Прочие мелкие вопросы и предложения смотри на прилагаемом листе. Соответствующие места в гранках отмечены на полях.
Но все это лишь мелочи, с более серьезными вопросами я не отваживаюсь подступать ни к тебе, ни к предмету. В качестве учительной книги — а она такова в значительно большей мере, чем я думал — она много для меня значит и будет много значить в будущем.
Когда придут новые корректуры, не забудь, пожалуйста, обо мне.
[Меран, 10 апреля 1920 г.]
это мой первый вечер в новой комнате, она, кажется, вполне хороша; мучения поисков, принятия решения и, в особенности, прощания со старой комнатой (она представляется тебе единственной надежной опорой, и ее выбивают из-под тебя какие-то несколько лир и прочие мелочи, которые, с другой стороны, опять становятся важны, но только в более надежных жизненных обстоятельствах), — все эти мучения новая комната, естественно, не может компенсировать, да этого и не нужно, они минуют, а их первопричина остается и цветет более пышным цветом, чем вся здешняя тропическая растительность.
Я пишу на балконе, сейчас полвосьмого вечера (летнее время), тем не менее довольно свежо, балкон нависает над садом, немного даже слишком низко, я предпочел бы повыше (но поди найди такой балкон, когда на него не менее тысячи претендентов), однако никаких практических недостатков в этом нет, ибо солнце ярко светит мне сюда до шести вечера, зелень вокруг прелестна, и меня навещают птицы и ящерицы.
До сих пор я жил в одной из лучших гостиниц, возможно, вообще в лучшей, так как прочие того же класса закрыты. Постояльцами были знатные итальянцы, кроме них несколько пришельцев, прочие, в основном, евреи, часть их — крещеные (но какие же отталкивающие еврейские силы могут переполнять крещеных евреев! это сглаживается только в христианских детях христианских матерей). Там был, к примеру, один турецко-еврейский торговец коврами — я обменялся с ним парой слов, которые я знаю на иврите — совершенный турок по фигуре, неподвижности и спокойствию, закадычный друг главного константинопольского раввина (которого он, как ни странно, считал сионистом). Затем, один пражский еврей, который до краха был (конфиденциально) членом как «Немецкого дома», так и «Городской беседы»{201}, а теперь только по большой протекции добился увольнения из офицерского клуба [зачеркнуто так, что нет никакой возможности прочесть] и немедленно перевел сына в чешское реальное училище, «он теперь не будет знать ни немецкого, ни чешского, он будет лаять». А выбирал он «по конфессиональному принципу», разумеется. Но все это его ничуть не характеризует и даже отдаленно не затрагивает его жизненного нерва; это добрый, живой, остроумный, способный увлекаться старый господин.
Общество в моем теперешнем пансионе (я нашел его неожиданно; после долгих безуспешных поисков позвонил случайно в дверь, не обратив, как я теперь вспоминаю, внимания на полученное незадолго до того предостережение, когда одна вышедшая из себя прихожанка кирхи — а был пасхальный понедельник — прокричала на улице: «Лютер — черт!»), так вот, общество — исключительно немецко-христианское; выделяются: несколько старых дам, далее, один бывший — или нынешний, это ведь одно и то же — генерал и один такой же полковник, оба — умные, симпатичные люди. Я попросил, чтобы в общей столовой мне сервировали на отдельном столике, я видел, что и другим так сервируют, к тому же так вегетарианское меньше бросается в глаза, а главное, можно лучше пережевывать, да и вообще надежнее. Правда, это и комично, в особенности, когда выяснилось, что, строго говоря, я — единственный, сидящий отдельно. Я позднее обратил на это внимание хозяйки, но она успокоила меня, к тому же знала что-то о пользе длительного пережевывания пищи и желала мне поправиться. Но сегодня, когда я вошел в столовую, этот полковник (генерала еще не было) так сердечно пригласил меня к общему столу, что я вынужден был уступить. Ну, дело шло своим чередом. С первых же слов выяснилось, что я из Праги; оба, и генерал (напротив которого я сидел), и полковник, знали Прагу. Я чех? Нет. Изволь, объявляй прямо в эти верные немецкие военные глаза, кто ты, собственно, такой. Кто-то сказал: «Немецкая Богемия», кто-то другой: «Мала-Страна»{202}. После этого тему оставили и продолжили трапезу, но генерал с его чутким, филологически натренированным в австрийской армии слухом, остался неудовлетворен и после еды вновь начал выражать сомнения относительно звучания моей немецкой речи, впрочем, может быть, глаза сомневались больше, чем уши. Теперь я мог попробовать объявить о своем еврействе. В качестве исследователя он был удовлетворен, в качестве человека — нет. В тот же момент — надо полагать, случайно, так как все не могли слышать этот разговор, но, возможно, все же в какой-то связи с ним — все общество поднялось, собираясь уходить (вчера, по крайней мере, они долго поддерживали компанию, я это слышал, так как моя дверь — у самых границ столовой). Генерал тоже был очень беспокоен, однако из вежливости довел небольшой разговор до какого-то подобия конца, прежде чем поспешить прочь большими шагами. По-человечески меня это, разумеется, тоже не слишком обрадовало: с какой стати мне их мучить? но, вообще, это хорошее разрешение, я снова буду один без этого комического уединения, — в предположении, что они не надумают принять какие-то меры. Но пока что я выпью молока и пойду спать. Будь здоров!
Дорогой Феликс, мои маленькие новости предназначены также и для тебя. Что касается солнца, то я никогда не думал, что здесь всегда ясно и солнечно, и это-таки не так; за все время — сейчас вечер четверга — я насчитал полтора солнечных дня, и то прохладных (правда, это было исключительно приятно), а в остальные — дождь и чуть ли не холода. Да и можно ли было ожидать чего-то другого так близко от Праги? тут только растительность обманывает: в такое время, когда в Праге почти что лужи замерзают, здесь под моим балконом медленно распускаются цветы.
Всего наилучшего! Приветы женщинам и Оскару.
Послушай, не сможешь ли ты прислать мне «Зельбствер»?{203} (Номер с твоей чудо-статьей я уже прочел.)
[Меран, апрель — май 1920 г.].
спасибо за открытку и «Зельбствер». Газеты мне в самом деле недоставало уже как некой весточки от тебя, о том же, что ты и сам мне напишешь, я даже не помышлял; напряженность твоей работы и, в особенности, твоя воля к ней и в ней для меня просто непостижимы. И с какой продуманностью, с каким спокойствием и верностью себе ведешь ты все дело. Твоих личных болячек, о которых ты упоминаешь в открытке, не заметно ни в малейшей степени — я искал между строк; чтобы так вести газету, надо уже при жизни достичь просветления. И это еще при том, что искусство политики я почти не способен оценить.
Недавно у одного здешнего пекаря, Хольцгетана, увидел на прилавке несколько номеров «Зельбствера»: какой-то молодой человек брал их на время у хозяйки; говорили о газетах вообще, и у меня не было возможности вмешаться. Но во всяком случае, я был чрезвычайно удивлен и хотел сразу же сообщить тебе это интересное наблюдение о распространении «Зельбствера». К сожалению, я упустил момент, а сегодня уже слишком поздно, так как я узнал, что это были мои газеты, которые я дал почитать врачу, пражскому сионисту (до этого я отдалживал их еще одной старой даме из Праги), а он оставил их у пекаря и назад уже не получил. Хотел на днях прислать тебе номер местного католического листка с передовицей о сионизме, но она показалась мне слишком скучной. Это было обсуждение вышедшей в Вене книги Вихтля{204} о сионизме и масонстве. Сионизм, как утверждалось, это созданное из масонства и уже частично перешедшее в большевизм изобретение, имеющее целью разрушение всего существующего и достижение еврейского мирового господства. Решено все это было на первом Базельском конгрессе, на котором хоть и занимались разными на первый взгляд смешными вещами, но на самом деле обсуждали исключительно средства достижения мирового господства. К счастью, экземпляр этих секретных протоколов{205} был выкраден и опубликован великим русским ученым Нилусом (забавно: передовица особо отмечала, что «он действительно существовал и был великим русским ученым»). Цитировались отдельные места из этих протоколов «Сионских мудрецов», как себя называли сами участники конгресса; эти места были так же глупы и одновременно так же ужасны, как и сама передовица.
Твое известие о Лангере, которому я передаю огромную благодарность, меня очень обрадовало; знаю, что это в значительной мере детская радость, но мне за нее не стыдно. Ребенок во мне, очевидно, не успокоился и карабкается вверх по лестнице лет, зарабатывая головокружение. Мои здешние дела хороши, когда не мучает бессонница, но она у меня очень частая и очень свирепая гостья. Может, виноват горный воздух, может — что-то еще. Верно: я не очень люблю жить ни в горах, ни у моря, для меня это нечто слишком героическое. Но это все-таки только шутка, а бессонница — это серьезно. Тем не менее я останусь здесь еще на пару недель — или перееду поближе к Больцано.
Сердечный привет Максу, Оскару и женам, а также твоим родителям и брату. Не приближается ли великий момент? Всего наилучшего этой храброй женщине.
[Открытка. Меран; штемпель: 12. 6. 1920].
огромное спасибо, нет, я не читал «Вельтбюне»{206}, если можешь, сохрани для меня, пожалуйста. А «Зельбствер» опять не пришла; после той первой посылки, за которую я тебя уже поблагодарил, больше ничего не было. И именно теперь, когда, судя по газетным сообщениям, в Палестину хлынули бедуины, и, может быть, даже тот маленький рабочий столик переплетчика{207}, стоявший в углу, разломан.
Сердечный привет тебе и жене.
И Оскару, пожалуйста, передай привет. Приеду в конце месяца.
[Матлиари; штемпель: 5. 6. 1921].
пожалуйста, не надо о «стене молчания», — ничего подобного: я пишу Максу, значит, и тебе; Макс пишет мне, а ты мне посылаешь «Зельбствер», значит, пишешь и ты. Мне очень жаль, что тебе… — я решительно не могу написать это слово, — но в твоих статьях ничего такого нет и в помине, значит, и в твоих мыслях — тоже.
Настоящим уведомляю, что «Зельбствер» приобрела здесь одного нового подписчика, коим стал местный врач д-р Леопольд Штрелингер (адрес: Татранске Матлиари П. Татранска Ломница), так что прошу со следующего номера высылать ему. Я для этого ничего не сделал, кроме того что дан ему почитать несколько номеров. Он пришел в восторг, очень меня удивив, ибо вообще-то, как мне казалось, занят совсем другими вещами.
Сердечный привет тебе, жене и ребенку.