Нелюдь
Шрифт:
Меня вели по длинному коридору с тошнотворно белыми стенами и вонью стерильности, настолько отличающейся от привычного смрада немытых тел, крови и испражнений, витавшего у нас под землёй. Затем мы два раза повернули налево, и снова поднимались вверх, здесь уже были большие окна, сквозь которые настолько ярко слепило солнце, что я остановился, заворожённый игрой его лучей на чистых стёклах. Это было моё первое знакомство с солнцем.
– Шевелись, ушлёпок, - отвратительный смех охранника, захлебнувшийся, когда я резко развернулся, наступив со всей силы на его ноги и рывком ударивший головой в солнечное сплетение. Придурок
Очнулся на чём-то непривычно мягком. Очнулся с тупой болью в голове и ощущением омерзения. Панического, знаете, такого, который ощущаешь сразу. Кожей, клетками тела, чуешь сразу всеми органами чувств. Мозг подключается потом, ты еще не понимаешь, почему, но ощущаешь, как подкатывает к горлу тошнота. И ты начинаешь осознавать, что тебя тревожит. Чужие прикосновения. Ты ощущал их тысячи раз. Отключившись от очередной инъекции или обморока после недельного голода, ты приходил в себя именно от чужих прикосновений на операционном столе. Стискивал зубы, выжидая, когда сможешь открыть глаза и посмотреть в лицо своему мучителю. Они периодически менялись, но ты знал руки каждого из них. Даже в перчатках…
И тут тебя накрывает волной ужаса – ты понимаешь, что не чувствуешь резины. Только тепло чьих-то трясущихся рук, касающихся твоего тела. Мокрых от пота, омерзительно мягких ладоней, толстые пальцы поглаживают твой живот, спускаясь ниже, чужое частое дыхание обдает тебя вонью его обеда.
Я распахнул глаза, чтобы встретиться с маленькими круглыми глазами доктора, с отвратительной улыбкой на блестящих, словно маслянистых, губах доктора.
– Тише, мой мальчик, - эта улыбка становится шире, а я смотрю расширенными от испуга зрачками на то, как он торопливо расстегивает свой халат, освобождая толстую шею. Пока его ладонь…эта пухлая белая ладонь не накрывает мой член, сжимая его пальцами.
– Большооой, - он начинает водить по нему вверх-вниз, склоняясь ко мне. И меня срывает. Меня, блядь, срывает от понимания, чего хочет эта тварь. И я сам подаюсь перёд, к его губам. К его отвратительно пошлой улыбке…чтобы вонзиться в них зубами так, что ублюдок начинает выть, пытаясь отшвырнуть меня от себя. Впервые мои руки не стягивает ничего. Впервые понимание, что я сам в ответе за свою жизнь. За своё достоинство. Я видел десятки раз, как насиловали тех невольниц. Видел, как их брали, как над ними дышали так же тяжело и противно, как избивали, превращая в месиво лицо. Видел, как поначалу они боролись, чтобы потом отстранённо позволять себя ломать. Но меня нельзя сломать. Я и есть излом.
Оторвавшись от омерзительных губ, ударом головы в нос отбросил подонка на пол и оседлал, сжимая бока коленями. В его зрачках отражение лица какого-то больного ублюдка с окровавленным ртом, безумно хохочущего, пока мои ладони сомкнулись вокруг шеи Василича. Он вцепился в мои запястья, пытаясь освободиться и хрипя о помощи, а я смотрел на слёзы, стекающие по натуженному красному лицу и чувствовал, как по позвоночнику проходят судороги удовольствия.
Он стал моим первым. Потом их будет больше десяти. Их станет двенадцать. Один за одним убийц, прикрывавшихся белыми халатами и распоряжениями партийного руководства.
Но это будет потом. А тогда я смеялся. Смеялся громко. Впервые громко и счастливо. Тогда я понял, что я и только я решаю, сдохну или выживу. Его жирное тело всё ещё извивалось в попытках освободиться, когда я услышал торопливый шум ботинок. Наверное, их привлёк мой смех. Но мне в этот момент было плевать. Плевать на то, что после этого меня, наверняка,
Имело значение только успеть убить эту тварь. Вскинул руку к столу, возле которого мы извивались на полу, лихорадочно скользнул ладонью по поверхности клеёнки, чтобы едва не закричать от триумфа, когда нащупал маленький нож. Быстрым движением в толстую шею несколько раз подряд, закатив глаза от удовольствия, когда его кровь брызнула мне в лицо.
Я не помню, как меня оттаскивали от тела доктора. Я не помню, куда меня отвели. Не помню, сколько раз терял сознание, пока обозлённые охранники избивали меня дубинкам на заднем дворе прямо на мокрой после дождя земле. Мне по-прежнему было плевать. Я почти не ощущал боли. Только кровь доктора на своей коже и во рту и ощущение в ладонях его содрогнувшегося в последний раз тела.
Я понятия не имею, почему меня оставили в живых. Почему профессор не приказала уничтожить меня за убийство своего коллеги. Но через пару дней меня снова бросили в вольер к маме. И только там, рядом с ней, я смог, наконец, спокойно выключиться. Выключиться, чтобы проснуться через некоторое время от тихого голоса, услышав который я вскочил с кафеля и прильнул к решеткам вольера, не веря своим глазам. Там, по ту сторону стояла она. Склонив голову набок и нахмурив тонкие брови, девочка осмотрела меня, а мое тело дрожью пронзило от этого взгляда. Без профессионального интереса. Без унизительной жалости. Но так, словно ощущала боль, которую испытывал я после жутких побоев. В ее светло-зеленых глазах заблестели слёзы, как капли дождя, и они стали цвета летней мокрой листвы.
– Ты меня помнишь? Я Ассоль…
***
Многие говорят «я увидела его и влюбилась или пропала, или перестала дышать»… А я увидела его и почувствовала боль. Его боль. Она впилась мне в кожу тонкими иглами и мягко вошла в вены, понеслась вместе с кровью к сердцу и прошила его намертво ржавыми занозами. Потом, спустя годы, он будет дарить мне эту боль в самых разных воплощениях, она раскроется внутри меня, как цветок-рана с рваными краями-лепестками, он раскрасит для меня этот цветок такими оттенками, которым любовь может только позавидовать… Это слово никогда не имело того сокровенного, невозможно жгучего значения, как боль. Потому что она адресна. Она никогда не безлика. Любить можно что угодно и кого угодно, а болеть только одним человеком, болеть за него, болеть из-за него и для него.
Какой изощренно нежной и сладко-горькой, а иногда кроваво-огненной или черной была она с ним, с самой нашей первой встречи, когда увидела черноволосого мальчика, стоящего на четвереньках, и мою мать, возвышающуюся над ним в кипенно-белом халате, но для меня на мгновение она исчезла, как и все, кто присутствовали в лаборатории. Я смотрела на мальчишку и внутри все защемило от раздирающего чувства, от невыносимого желания закрыть от матери собой и запретить ей трогать его. И не потому, что мне стало жалко. Этот мальчик внушал какие угодно чувства, но не жалость. В его взгляде было столько отчаянной ярости и дерзости, что впору было отшатнуться, как от дикого зверька, опасного и непредсказуемого. А мне почему-то захотелось протянуть руку и пригладить его взъерошенные волосы. Я никогда не забуду, как он рассматривал меня, склонив голову к плечу. Как приложил ладонь туда, где была моя рука, и провожал долгим взглядом словно я какое-то невероятное чудо, которого он никогда в своей жизни не встречал.