Нельзя забывать…
Шрифт:
— Кто его знает… — шмыгнул я носом.
— У тебя носовой платок есть?
Я стал рыться в карманах.
— Прежде ты учился много лучше… Ведь так?
— Ну…
— Не «нукай» — ты не на конюшне…
Она перестала улыбаться.
— Что с тобой? Ты, говорят, увлекаешься «чикой»?
При чем здесь «чика»? Да разве все расскажешь? Может быть, дело в том, что все время хочется есть, а может быть, дело в той бумажке, в которой незнакомым почерком написано, что «верный воинской присяге, пал смертью храбрых под Наро-Фоминском рядовой Григорий Захарович Агеев… Похоронен в братской могиле…»
— Кто твои друзья?
Я не знаю, что ответить. Теперь Сереги нет. А может, мой друг — Зоя, которую я вожу в школу?
— Какие книги ты читаешь?
Стоит ли рассказывать ей, что я давно уже ничего не читаю. Потому что у нас темно. Вечером, сидя перед раскрытой печкой, я едва успеваю приготовить письменные уроки. И то кое-как… Я опять молчу. Нинель Викторовну обижает мое молчание.
— Ну почему ты ничем не хочешь поделиться со мной? Какой ты скрытный, — вздыхает она, — а напрасно. Я, возможно, могла бы помочь тебе…
«Не нужно мне никакой помощи», — думаю я и так сжимаю в кармане алюминиевую расческу, что острые ее зубья впиваются мне в ладонь.
— Можешь быть свободным, — произносит, наконец, Нинель Викторовна.
* * *
Этой же весной фабрика выделила маме три сотки земли, Кирьяковы тоже могли взять, но брать не стали, потому что они уже собирались домой (надо сказать, что они с первого же дня, как поселились у нас, все собирались домой).
Землю «вырешили» километрах в трех от города в местности, которую назвали «Холерными бараками». Когда-то здесь, еще при царе, во время холеры, построили несколько домов для больных. Теперь домов уже не было. На том месте, где когда-то они стояли, возвышалось несколько поросших молодыми деревьями холмов, да темнели какие-то ямы.
— Много народа здесь повымерло. Еще дед мой рассказывал, — пояснила нам мама.
Теперь о смерти ничто не напоминало — в частом березняке пели птицы, на полянах цвели огоньки…
Мама родилась в селе Кожевниково и на всю жизнь сохранила любовь к земле. Ей давно хотелось иметь свой огород. До войны — для души, в войну он помог бы нам прокормиться.
Между прочим, был не огород, а просто большая поляна. Среди травы торчали колышки с номерками. Наш номер был тридцать седьмой. Участок этот достался нам по жребию. Что такое «жребий», я не знал, но мне здесь понравилось. И мама была здесь совсем другая — веселая, сильная, будто помолодевшая на много лет. Она копала и готовила землю под рассаду капусты и помидоров, а мы с Нюрой таскали воду из лога, где протекал ручей. Когда шли обратно, Нюра уходила вперед, а я, как ни старайся, все равно отставал. Идти быстрее никак не получалось — ведра раскачивались и вода расплескивалась. Плохо было только то, что здесь, в лесу, особенно хотелось есть. Мы с Нюрой никак не могли дождаться ужина.
Мама говорила, что земля нам досталась чудесная: черная, рассыпчатая. Но у нашего огорода было два недостатка: первый — от нашего дома сюда надо было идти чуть не час; второй — далеко от участка находилась вода. И еще плохо, что сторож попался, как мама определила: «из-за угла мешком пуганный». Одет он был удивительно: в старой стеганке без пуговиц, в широких штанах, сшитых из розового байкового одеяла, и босиком. За сторожение он попросил хлеба вперед — полтора килограмма (пришлось купить на базаре). И все смеялся безо всякой причины. Из-за этого смеха его, наверное, и в Армию не взяли — куда же годится такой боец, ему и автомат дать нельзя. Представьте, идет в атаку и хохочет. Это уже не воин. Впрочем, берданку ему доверили: парень везде ходил с ружьем на широком засаленном ремне.
Здесь на участке я первый раз в жизни видел соловья: оказывается, он похож на воробья — такая же серая невзрачная птичка, только, кажется, посерьезней. Сидел на сухой талине, надувал зобик и заливался трелями…
Отправляясь на участок, мы каждый раз брали с собой Рекса. Постепенно он становился настоящей собакой и без памяти любил нас. Все труднее становилось его прокормить. Чаще всего хлеб ему из своей «пайки» уделял я.
Ему нравились эти прогулки — он бежал, обгоняя нас, садился и ждал, когда мы подойдем, то далеко отставал, обнюхивая заборы и выясняя что-то, одному ему нужное. В лесу он тоже не сидел и не смотрел, как мы работаем. Как только мы приходили на огород, он мчался в лес, и мы его не видели до конца работы. Когда мы собирались домой, я кричал:
— Рекс! Рекс!
И он прибегал, сломя голову, с мордой, на которой были написаны восторг и одновременно возмущение: «Неужели вы домой? Неужели вам не хочется побегать по траве, половить мышей, полазить в кустах?»
И вот однажды Рекс не прибежал на мой зов. Я пошел искать его. Долго я ходил между берез и потом увидел… Он лежал, вытянув задние лапы, около сухой талины. Я назвал его по имени. Он не шевельнулся. Я подошел ближе. Вся его голова была в крови. Он был уже совсем холодный. Я взял его на руки и принес к нашему огороду. По пути я вспомнил, что утром слышал два выстрела. Кто стрелял?
— Я знаю, чьих это рук дело, — сразу сказала Нюра, как только увидела мертвого Рекса.
Мы с ней пошли к шалашу сторожа, а мама пошла рыть яму. Парень встретил нас смехом. Он и не думал отрицать, что стрелял.
— Это ваша собака? Повадилась из шалаша хлеб воровать. Такая шкодливая…
Ни я, ни Нюра ему не поверили: Рекс и воровство — вещи несовместимые. У нас дома мы оставляли хлеб на столе — Рекс ни разу не тронул ни крошки.
Мы похоронили его на пригорке под высокой красивой березой, далеко от огорода, на берегу ручья.
Осенью мы одолжили у соседей тележку и поехали за своим урожаем… Теперь лес был совсем другой — желтый, тихий. Когда приехали, Нюра вскрикнула:
— Мама, где же наш огород?
Мама опустилась на повядшую траву и по ее лицу я понял, что у нас случилось большое несчастье. Так оно и было. Кто-то выкопал нашу картошку, срубил недозревшую капусту, повыдергивал морковь. Мама даже застонала:
— Что сторож смотрел? Такую страсть наделали…
— Да он первый и поживился, — усмехнулась Нюра.