Немецкая романтическая повесть. Том II
Шрифт:
Перевод Г. Рачинского
НАЙДЕНЫШ
Антонио Пиаки, богатый римский землеторговец, часто должен был совершать большие путешествия по торговым делам. Свою молодую жену Эльвиру он обычно оставлял тогда на попечении ее родственников. Одно из этих путешествий привело его вместе с Паоло, одиннадцатилетним его сыном от первой жены, в Рагузу. Случилось, что края эти только что постигло чумное поветрие, повергшее город и всю окрестность в великий ужас. Пиаки, до которого весть об этом дошла уже в пути, остановился в предместьи, чтобы осведомиться о природе недуга. Но когда он услышал, что бедствие становится с каждым днем все более угрожающим и что уже собираются запирать городские ворота, то забота о сыне взяла верх над его торговыми расчетами; он потребовал лошадей и отправился в обратный путь.
Уже выехав в поле, он заметил рядом со своей каретой мальчика, который протягивал к нему руки, словно обращаясь с мольбой, и, казалось, был в страшном смятении. Пиаки велел остановиться, и мальчик на вопрос, что ему нужно, отвечал в простоте своей, что он заражен; стража преследовала его, чтобы отправить
Еще на первой же станции советовался он с хозяевами гостиницы о способе избавиться от него, как уже по приказу полиции, до которой дошли слухи, он был схвачен и под конвоем отправлен в Рагузу вместе с сыном и Николо — так звали больного мальчика. Все доводы, которые привел Пиаки против этой жестокой меры, были тщетны; по прибытии в Рагузу все трое, под надзором стражи, были отведены в больницу, где сам Пиаки, правда, остался здоров, а мальчик Николо оправился от недуга, но сын Пиаки, одиннадцатилетний Паоло, заразился от Николо и на третий день умер.
Наконец ворота были отперты, и Пиаки, похоронивший сына, получил от полиции разрешение выехать. Подавленный горем, он только что сел в карету и, при виде оставшегося рядом с ним пустого места, вынул носовой платок, чтобы дать волю слезам, как Николо, держа в руках шапку, подошел к карете и пожелал ему счастливого пути. Пиаки высунулся из дверцы и прерывавшимся от рыданий голосом спросил его, хочет ли он поехать вместе с ним. Мальчик, как только понял старика, закивал головой и сказал: «Да, хочу!», а так как больничные надзиратели на вопрос торговца, позволено ли будет мальчику уехать с ним, улыбнулись и стали уверять его, что мальчик этот — божий и что он никому не нужен, то Пиаки, глубоко потрясенный, посадил его в карету и взял его вместо сына в Рим.
Лишь за городскими воротами на большой дороге торговец в первый раз оглядел мальчика. Он был красив необычной, немного неподвижной красотой, черные волосы гладкими прядями свисали на лоб, бросая тень на сосредоточенное и умное лицо, выражение которого совершенно не менялось. Старик задал ему ряд вопросов, на которые мальчик отвечал очень кратко; неразговорчивый, ушедший в себя, сидел он в углу, заложив руки в карманы, и бросал задумчивые и пугливые взгляды на предметы, проносившиеся мимо них. От времени до времени он медленным и бесшумным движением вынимал из кармана горсть орехов, которые захватил с собой, и, меж тем как Пиаки утирал слезы, клал их себе в рот и щелкал их.
В Риме Пиаки, после короткого рассказа о случившемся, представил его Эльвире, своей молодой, прекрасной супруге, которая не могла удержаться от слез при мысли о Паоло, ее маленьком пасынке, горячо любимом ею, но все же прижала Николо к своей груди, несмотря на то, что он стоял перед нею чужой и неподвижный, отвела ему постель, в которой спал Паоло, и подарила ему все его платья. Пиаки поместил его в школу, где тот научился читать, писать и считать, и, так как, по вполне понятной причине, полюбил он мальчика в меру той цены, какой достался он ему, то по прошествии всего нескольких недель усыновил его с согласия доброй Эльвиры, которая уже не надеялась иметь детей от старика. Вскоре он рассчитал одного из своих приказчиков, которым имел разные основания быть недовольным, и, определив Николо на его место в контору, мог с радостью увидеть, что тот ревностно и успешно принялся за сложные дела, которые старику приходилось вести. Отец, заклятый враг всякого ханжества, не находил в нем ничего, достойного порицанья, кроме дружбы его с монахами кармелитского монастыря, очень милостиво расположенными к молодому человеку благодаря тому значительному состоянию, которое должно было перейти к нему в наследство от старика; ничего достойного порицанья не находила в нем и мать, кроме проснувшейся в груди юноши слишком рано, как ей казалось, страсти к женщинам. Ибо еще на пятнадцатом году он стал, благодаря посещению монахов, жертвой обольщения некоей Ксавьеры Тартини, наложницы епископа, и, хотя, вынужденный к тому строгим требованием старика, он и порвал эту связь, все же Эльвира имела различные поводы полагать, что воздержание его на этом опасном поприще было не очень велико. Но когда Николо на двадцатом году женился на Констанции Парке, юной, достойной любви девушке, родом из Генуи, племяннице Эльвиры, воспитанной под ее наблюдением в Риме, то казалось, что это зло пресечено в корне; родители были вполне довольны им и, чтобы дать ему доказательство того, они наделили его блестящим состоянием, причем ему отведена была значительная часть их красивого и обширного дома. Наконец, когда Пиаки исполнилось шестьдесят лет, он сделал последнее и самое большое, что мог сделать для него: он передал ему законным порядком все свое состояние, лежавшее в основе его торгового дела, за исключением небольшого капитала, который он оставил для себя, а сам вместе со своей верной, добродетельной Эльвирой, у которой в жизни почти не было желаний, удалился на покой.
На душе Эльвиры лежала тихая тень грусти, которая осталась у нее на всю жизнь после одного трогательного события ее детства. Филиппо Парке, отец ее, состоятельный генуэзский красильщик, жил в доме, который, как того требовал его промысел, примыкал своей задней частью к самому берегу моря, выложенному каменными плитами; огромные, прикрепленные одним концом к скату крыши балки, на которых развешивали выкрашенные ткани, тянулись над водой на расстоянии в несколько локтей. В одну роковую ночь, когда дом был охвачен пожаром и вспыхнул весь сразу, как если бы он был сооружен из смолы и серы, тринадцатилетняя Эльвира, со всех сторон устрашаемая пламенем, подымалась с лестницы на лестницу и, сама не зная каким образом, очутилась на одной из этих балок. Бедное дитя, вися между небом и землей, не знало, как ему спастись; за нею осталась горящая крыша, с которой огонь, бичуемый ветром, перебросился на балку и уже впился в нее, а под нею было огромное, пустынное, ужасное море. Уже она хотела, отдавшись покровительству всех святых,
Пиаки, который имел торговые сношения с домом маркиза, там познакомился с Эльвирой, ходившей за больным, и через два года после того женился на ней; он всегда остерегался произносить в ее присутствии имя юного чужеземца или чем-нибудь напоминать о нем, ибо знал, что ее прекрасной и чувствительной душе это должно было причинять сильное потрясение. Малейшее, хотя бы самое отдаленное напоминание о том времени, когда юноша ради нее принял муки и смерть, вызывало у нее жгучие слезы, и тогда не было для нее ни покоя, ни утешения; где бы она ни была, она удалялась, и никто не следовал за нею, ибо известно было, что всякие попытки утешить ее тщетны, кроме как дать ей выплакать слезы в одиночестве ее скорби. Никто, кроме Пиаки, не знал причины этих частых и непонятных потрясений, потому что ни разу в жизни не проронила она ни единого слова о происшедшем; было принято относить эти потрясения на счет крайне возбужденного состояния нервов, которое осталось у нее после горячки, перенесенной вскоре после брака, и тем самым пресекать все поиски истинной причины.
Однажды Николо, тайно и без ведома своей супруги, сказав, что он приглашен к приятелю, был на карнавале вместе с той самой Ксавьерой Тартини, с которой он никогда вполне не порывал связи, несмотря на запрет отца, и в случайно выбранном им костюме генуэзского рыцаря, в поздний час, когда все спало, вернулся домой. Случилось, что старик внезапно почувствовал недомогание, и, так как прислуги не оказалось, Эльвира встала, чтобы помочь ему, и прошла в столовую достать бутылку с уксусом. Она только что открыла шкаф, находившийся в углу, и, стоя на краю стула, перебирала стаканы и склянки, как Николо осторожно отворил дверь и, держа в руке свечу, зажженную еще в сенях, в шляпе с перьями, в плаще и со шпагой, прошел по комнате. Спокойно, не замечая Эльвиры, подошел он к двери, которая вела в его спальню, и тут в смущении заметил, что она заперта, как вдруг позади него Эльвира, со стаканом и бутылками, которые держала она в руке, словно пораженная молнией, при виде его упала со стула, на котором стояла, на паркет пола. Николо, бледный от страха, повернулся и хотел броситься к несчастной на помощь, но так как шум, произведенный ею, неизбежно должен был привлечь старика, то опасение быть обнаруженным взяло верх над всеми другими побуждениями; в торопливом замешательстве он сорвал у нее с пояса связку ключей, которую носила она с собой, и, найдя подходящий ключ, бросил связку обратно и скрылся. Когда, через малое время, Паоло, несмотря на свой недуг, прибежал, покинув постель, и поднял Эльвиру, и слуги появились со свечами на его звонок, тогда и Николо вышел в шлафроке и спросил, что случилось; но, так как Эльвира, онемевшая от ужаса, не могла говорить, а кроме нее лишь он сам мог дать ответ на этот вопрос, то все сплетение обстоятельств осталось навсегда погруженным в тайну. Эльвиру, всю дрожащую, унесли в постель, где она пролежала много дней; все же природная крепость здоровья взяла верх над пережитым потрясеньем, и она как будто оправилась, и только странная задумчивость не покидала ее с той поры.
Прошел год, и Констанция, супруга Николо, должна была родить, но умерла в родах вместе с ребенком. Событие это, прискорбное само по себе, ибо ушло из жизни добродетельное и любезное всем существо, было вдвойне прискорбно: оно давало простор обоим порокам Николо — его ханжеству и его любви к женщинам. Целые дни проводил он снова в кельях монахов-кармелитов, якобы ища утешения, а между тем, было известно, что при жизни жены выказывал он ей мало любви и верности. Мало того: еще Констанция не была похоронена, как Эльвира, занятая приготовлениями к предстоящим похоронам, войдя вечером в его комнату, нашла там принаряженную и нарумяненную девушку, в которой узнала она — увы! — камеристку Ксавьеры Тартини, слишком хорошо известную ей. Эльвира, при виде этого, потупила глаза, повернулась, не сказав ни слова, и вышла из комнаты; никто, даже Пиаки, ничего не узнал об этом: все, что оставалось ей, — со скорбью в сердце опуститься на колени и плакать возле трупа Констанции, которая очень любила Николо. Но случилось, что Пиаки, возвращавшийся из города, входя в дом, повстречался с девушкой и, поняв, зачем она здесь, грозно подступил к ней и наполовину хитростью, наполовину силой отнял у нее письмо, которое она уносила с собой. Он прошел в свою комнату, чтобы прочесть его, и нашел в нем то, что предвидел: настоятельную просьбу Николо к Ксавьере назначить ему время и место для свидания, которого он страстно жаждал. Пиаки сел к столу и, изменив почерк, написал ответ от имени Ксавьеры: «Сейчас же, еще до ночи, в церкви св. Магдалины», запечатал записку чужой печатью и велел отнести ее в комнату Николо, как если бы она была прислана этой дамой. Хитрость удалась вполне: Николо тотчас же надел плащ и, не думая о Констанции, лежавшей в гробу, вышел из дому. Тогда Пиаки, глубоко оскорбленный, отменил торжественные похороны, назначенные на другой день, велел факельщикам взять тело покойной так, как оно лежало, и в сопровождении Эльвиры и лишь нескольких родственников отнести его в церковь св. Магдалины и в тишине похоронить там в склепе, предназначенном для того. Николо, который, закутавшись в плащ, стоял в церкви и, к своему удивленью, увидел знакомые лица в погребальном шествии, спросил у старика, шедшего за гробом, что это значит и кого несут. Но тот, держа молитвенник в руке, не поднимая головы, отвечал: «Ксавьеру Тартини», — после чего, как если бы Николо и не было здесь, гроб еще раз был открыт, чтобы присутствующие могли осенить его крестом, и затем опущен в склеп.