Немое кино без тапера
Шрифт:
Ах, Дарья, Дарья! Единственная дочь, до сих пор жившая с родителями, была его последним шансом. Ладыгин долго дожидался главной семейной новости, но она все не случалась; после же Дарьиного тридцатилетия положение и вовсе сделалось угрожающим. Он все чаще стал заговаривать с дочерью на больную тему, пытался мягко настаивать, даже стыдить, но под огнем ее снисходительных усмешек и бесстрашных эротических шуток довольно быстро впадал в смущение, краснел и, кляня свою неинтеллигентность и, очевидно, плохое воспитание, беспомощно засушивал беседу. «Извини, – говорил он дочери. – Мне казалось, мы друг друга понимаем». – «Мне тоже так казалось», – парировала Дарья.
Ладыгин искал союзника
Он так заводился, что порой выходил за тему и поносил и бездарных своих студентов, и кафедру, и коллег, и власть вообще и договаривался до того, что в этой стране все всегда происходит не по любви, не так, как надо, а исключительно через муку и зад. Ольга выслушивала его с рассеянной внимательностью, одним глазом косила в телевизор, скрытно зевала, пила традиционную свою валерьянку, предлагала желтые шарики ему и повторяла: «Петенька, увидишь, все еще будет, она обязательно кого-нибудь встретит. В конце концов, есть Марик, который ее любит. Давай спать». Вырубив ящик, закрывала глаза и через минуты выдавала храп. «Счастливая, – думал Ладыгин. – Вероятно, ей снится Марик».
«Туламор». Божественная ирландская мягкость. Вкус, способный умягчить любого невропата, сегодня его почти не брал.
Голландская сигара. Тлеющий красный кончик отразился в большом настенном зеркале напротив. Красный цвет ярости, цвет огня и несмирения.
Недопитая бутылка, стакан, сумерки, переходящие в мучительную московскую ночь.
Бревна дачи, нагретые солнцем, сирень, облачка, ветерок, набравшие силу жизни молодые яблони. Отец, мать, братья, дощатый стол в саду, на который бабушка, отгоняя настырных ос, водружает огромный, темного золота, еще горячий пирог с капустой. Мать отрезает дымящийся край, протягивает его маленькому Петру и, подбирая со стола свежие крошки, улыбается: «Лучший кусок – не тебе, Петя, твоему сыночку. Где он, где носится этот черт Федька?»
Дарья должна. Дарья – родить. Дарья должна родить.
Ладыгин сжимал губы, его руки и ноги дергались во сне, организм готовился к подвигу.
4
Разгоряченная Дарья заскочила в ванную. Выждала в кране ледяную струю, смочила лоб.
Все было здорово, просто супер. Хорошо, что они все устроили дома. Отец – молодец, правильная затея.
Приблизила к зеркалу лицо. Нет-нет, она еще ничего, совсем даже неплоха, себе, во всяком случае, нравится. Легкая, едва заметная сетка морщин вокруг глаз совсем ее не портит, наоборот, придает некую содержательность; спелое лицо много лучше лысой мордашки какой-нибудь молоденькой дурочки. Кто понимает, тот оценит. А кто понимает? Дарья вздохнула. Похоже, ее понимал только он.
Восемь лет. Восемь прошло или девять? Неважно, она ничего не забыла. Ее Лешка Ребров. Рыжий, коренастый, некрасивый – сумасшедшего обаяния, реактивного юмора, с энергией на целую ракету. Каждый раз, как вспоминала их знакомство, невольно улыбалась. Она неслась куда-то после ливня, замешкала на переходе перед гигантской лужей – решала, как обойти. Рядом вспыхнуло что-то рыжее, даже не разглядела толком что, когда со словами протянулась к ней рука: «Обопритесь. Между прочим, ручонка надежная». Она почему-то сразу поверила и оперлась.
Три месяца захлеба и хохота, от которого у нее болели щеки. Не вздохи и ахи, не слезы, конфеты-букеты и слюни – рок тусовки, мотогонки по черным улицам, бокс без правил до желанной крови, лесные походы, водочные поддачи, ледяные купания, вопли под окнами и нечеловеческие оргазмы. Три месяца экстрима. Три месяца рыжий качок Лешка носил ее на руках, день и ночь они были вместе под небом, никак не могли друг от друга отлипнуть, дома приходилось врать, и ради него она врала с восторгом. Теперь она знает, это было совсем не то, что называется любовью. Не больше или меньше – что-то совсем другое. То, чему еще не придумано названия. То, что может понять только тот, кто был счастлив. Кто не задумывался о будущем. Зачем будущее тому, кто счастлив сегодня? Лешка, Лешка, куда ты канул, зачем она опять тебя вспомнила? Почему не может забыть?
Его призвали поздно, в двадцать семь, отловили после автодорожного, но он, в отличие от многих, от повестки возликовал. Она – тупо, наверное – приревновала его к армейскому монстру, разговорам о котором не стало конца. С растущим энтузиазмом он напялил на себя х/б и взял в руки «калаш». «Зачем тебе туда, Леша?» – спросила она. «Хочу пострелять. Подраться и вернуться человеком». «В нем слишком много жизни, – подумала тогда она. – Меня ему мало».
Память – подлое устройство, зачем она хранит то, что совсем не хочется вспоминать?
Расстались до обидного буднично, у военкоматского автобуса, что увозил ребятишек на сборный пункт. Слез не было, гремела какая-то музыка, витал всеобщий духоподъем. «За Россию, орелики!» – озоруя, выкрикнул Лешка. «За Россию!» – охотно подхватил народ, и даже те призывники, что дрожали и трусили, и провожавшие, и зеваки прохожие, наблюдавшие за церемонией как за театром. «Ура!!» – вскинув кулак, поддал адреналина толпе Лешка. «Ура-а!» – разнесся всеобщий ор, и распахнулись рты, напряглись шеи, осатанели глаза. Уезжавший автобус, его рука из окна, его пальцы, выставленные рогаткой, означавшей победу, – последнее, что она запомнила. Вечером купила карту России и закрасила на ней красным ничтожно малую клетку – Чечню.
Он обещал вернуться, и она знала, что он вернется, раз обещал. Поначалу писал – три его письма из учебки до сих пор при ней, даже дважды звонил, а потом вдруг умолк и канул. Месяц, два, три – ни вести, ни звука. Она помнит, как оглоушила, как напугала ее внезапно свалившаяся тихая пустота, как маялась она по углам, не могла ни спать, ни есть, ни ходить на занятия, ни смотреть на краски – думать ни о чем, кроме Лешки. Родственников его не знала, не успела познакомиться. Писала сама – без толку, обратилась в часть – не ответили, мало ли девчонок у храбрых воинов? Всем не отпишешь. Однажды, разревевшись, призналась во всем отцу и маме, и отец, через свои связи, организовал запрос на Алексея Реброва из военкомата. Через неделю, кажется, из Чечни пришел четкий ответ от командира части, полковника Шерстюкова. «Рядовой Алексей Ребров пропал без вести при выполнении боевого задания». Она недоумевала, даже слегка радовалась сперва: «Папа, что значит „пропал без вести“? Значит, не погиб? Где-то в чеченских горах заблудился и найдется?» Помнит, как отец нахмурился и ответил, что «пропал без вести» значит пропал без вести. Что это такая форма, когда хотят сообщить… что, скорее всего, Алексей не жив.