Ненавижу
Шрифт:
Как-то незаметно угасли родители, сначала мама, потом отец. За ними настала очередь бесшабашной юности, за юностью подтянулась молодость, или ей тогда мнилось, что молодости и не было? В прокуренных коридорах не разберешь, где ночь, а где день, зима ли по календарю или лето. Круглый год холодно в коридорах, душно в студиях. Пока бегала не замечала ни холода, ни духоты, потом вдруг стали отекать ноги, поднялось давление, сердечко тоже время от времени пошаливало: шутка ли столько сигарет, водки, вина и кофе, да на голодный желудок! И желудок, кстати, не заставил себя долго ждать — хронический гастрит.
Приходили новые люди, затевались интриги, кто-то кого-то двигал, кто-то кого-то за что-то увольнял — в общем, рядом кипела настоящая жизнь, наполненная смыслом. Света и не заметила, как стала редактором, хотя без высшего образования это казалось и невозможным, но Дальский попросил, и Миронову разрешили: то есть разрешили ей, благодаря тихому словечку Павла Петровича. Новички обходили стороной: быстро сложилась своя — молодая — компания, она же была не то, что бы чужой, но и не своей. Вне времени.
Павел Петрович не старел. По-прежнему был столь же красив и подтянут, вел программу «Время» и международный выпуск. Раз в год ездил в заграничные командировки — сначала в Болгарию, Польшу, Чехословакию, потом стали выпускать в Германию, Францию. Возвращался иным, восторженным и воодушевленным, захлебываясь, рассказывал о том, что происходит "у них". Какая там техника, какие передачи и какие телевизионные шоу. Слово «шоу» Павел Петрович произносил мечтательно, словно выдыхал в мир имя единственной, а потому самой любимой женщины. И Светлана отчаянно ревновала, хотя ревновать нужно было совсем к другому. Точнее, к другим… Мучилась, терзалась, проклинала себя, но все равно стояла "на стреме". Терзания понимал и принимал, а однажды, как бы разомлев, признался:
— Ты моя девочка, понимаешь, моя… С того самого дождя. И кроме тебя, у меня никого нет и не будет.
Она плакала от счастья, чувствуя легкие прикосновения твердых холодных губ на своем лице. Вот оно! Дождалась! Первый поцелуй в тридцать лет. Ну и что?! Кто сказал, что это невозможно?
Свадьба. Главный дворец бракосочетания на набережной Невы. Чайки. Черная «волга» с пупсом на атласной ленте. Букеты цветов. Толпы гостей. А потом, — тут она всегда смущалась, представляя, что будет потом.
Но сначала — свадьба. Она до сих пор вспоминала шорох белого немецкого платья и шляпу с твердой, словно накрахмаленной фатой, белые туфельки с перемычкой, на толстом, уже не модном каблуке, перчатки до локтя и ворох белой сирени. Жених улыбался и задумчиво крутил на пальце толстое золотое кольцо. Шампанского! Всем было горько!
Ей особенно.
— Светка, прости! Я свинья, но ты же знаешь, как я мечтал об Америке. А это шанс, реальный шанс. И теперь он у меня есть. Я старый для тебя, Светка.
— А для Америки?
— Для Америки никто не может быть старым. Хоть чучелом, хоть тушкой, Светка. Но я должен увидеть эту капиталистическую свободу. Кто отказывается от шанса?
Только дураки. А еще, как известно, они умирают по пятницам.
У Павла Петровича был шанс. И он им воспользовался. Вместе с женой.
…Два, нет, почти три года она думала, что обязательно умрет. Сегодня —
Молодой, подтянутый. Он даже брился теперь на американский манер, острая бородка канула в прошлое. Это я, а это улицы Нью-Йорка. Это я, а это их Белый дом. Это я в Бостоне. А это я в Чикаго. Нравится? У них все очень плохо, но черт дери, если я уеду отсюда: мой долг быть здесь, чтобы каждый советский зритель знал и понимал, как ему повезло родиться, вырасти и жить в великой и могучей стране.
Странная эта штука — ложь, вроде бы и ничего особенного, подумаешь, соврал, но она тонкой паутиной ложится на лицо, оплетает, стягивает, и черты меняются, причем как-то в одночасье. Еще вчера был хорош, а сегодня воплощение Дориана Грея.
Один раз он позвонил, но было так плохо слышно, что Светлана, скорее, догадывалась, чем понимала, что именно Пал Петрович говорит:
— Американские… все суки… и она тоже сука… подкапывается… тошно Светка, сил нет… она следит за каждым шагом… негритянка… я ее… что?…а, никаких… едва встал… будто с гуталином спишь… я скучаю…
Она прижимала трубку к уху и кивала китайским болванчиком: алё, алё, алё… И вдруг его голос резанул по барабанным перепонкам:
— Ну что ты алёкаешь? Не вернусь я назад, понимаешь? Ни за что и никогда! Я только сейчас понял, что значит жить! И как надо жить!
— А как же я? Родина? — трубка сплющилась и одновременно потяжелела.
— Да пошла ты со своей родиной. Засунь ее знаешь куда?! — и издевательски пропел: — Если б знали вы, как мне дороги подмосковные вечера…
Гудки в слезах. Слезы в гудках. В общем, полный SOS с идеологическим уклоном! Но она и тогда не умерла, видимо, надеялась, что передумает и вернется. А, может, просто начала выздоравливать. Ведь нельзя же так долго любить того, кто тебя не любит. Любовь — чувство эгоистическое, ей все время нужно брать, давая взамен крохи, а если отдаешь все, то скоро останешься пустой и бесплодной. Никакой. Живое зеро.
И снова пятница — и снова репортаж. Позади жена. В вечернем красивом платье. По красной такни извиваются драконы. Супружеская советская чета входит в ресторан. Посмотрите, как они зажрались: Дальский дегустирует мамонта под белым соусом с каперсами. Что такое каперсы? Надо бы в словаре посмотреть? И еще про анчоусы, он их часто упоминает. Паша, тебе там очень плохо? Возвращайся!
Пал Петрович не передумал, но вернулся. Что там произошло в Нью-Йорке доподлинно никто не знал. Но в воздухе отчетливо пахло скандалом. Все с тем же идеологическим уклоном. Пал Петрович заметно постарел и осунулся, пить стал заметно больше, особенно, когда его лишили права вести выпуски новостей и то самое международное обозрение, с которого и началось его стремительное восхождение по карьерной лестнице. Но, как известно, чем выше ты поднимаешься, тем больнее падать… Проверим на практике?